Из-под ее пальцев лились звуки, полные знойной страсти, но среди них начало выделяться что-то такое, что, собственно говоря, нельзя было назвать даже мелодией, а именно странный, чуждый напев, бесконечно однообразный и бесконечно тоскливый, состоящий все из одних и тех же звуков. Сначала он выплывал отдельными, разрозненными нотами и снова тонул в море других звуков, но потом стал выступать все яснее, определеннее и, наконец, восторжествовал надо всем и зазвучал перед изумленными слушателями, как голос из другого мира.
Только двое из присутствующих понимали его язык; им была знакома эта мелодия, и когда она раздалась теперь, спустя много времени, для этих двух людей исчез ярко освещенный, наполненный людьми салон, и перед их глазами всплыла другая картина. Поверхность широкой реки сверкала в лучах догорающего дня; на противоположном берегу высились пальмы и медленно двигалась длинная вереница верблюдов, рисовавшихся резкими черными силуэтами на светлом вечернем небе; над пустыней спускались мягкие, серые сумерки; с барки, бесшумно плывшей по мерцающим волнам, неслась древняя мелодия, однообразная и тоскливая, звучавшая здесь уже тысячи лет тому назад. Песня доносилась до сада, где счастливая молодая девушка с темными, жаждущими глазами опустила голову на грудь любимого человека, а этот человек, нагнувшись к ней, собирался произнести слово, которое должно было соединить их на всю жизнь. Песня тихо замирала вдали, а в мягких, мечтательных сумерках реяло то, о чем они мечтали, — безграничное счастье, приближавшееся к ним на своих сверкающих крыльях.
Песня внезапно оборвалась режущим ухо диссонансом; ее заглушили такие резкие, дикие звуки, что слушатели вздрогнули от испуга; фантазия закончилась шумным фортиссимо.
Леди Марвуд встала. Ее окружили, осыпая выражениями восторга; ее игру находили оригинальной, ослепительной, гениальной, у ценителей не хватало слов для выражения чувств. Зинаида улыбалась, но в улыбке проскальзывала горькая насмешка. Неужели эти люди воображали, что она играла для них? Человек, к которому относилась ее игра, ни словом не выразил восторга и не подошел к ней; он стоял на прежнем месте и точно очнулся ото сна, когда Бертрам, стоявший сзади, проговорил вполголоса:
— Ее игра — это она сама: нервная, болезненно возбужденная. Что за резкие переходы и какой дикий финал! Ничего не поймешь!
— Да, вы не поймете, — серьезно возразил Рейнгард. — Но вы правы… — Он остановился, встретив предостерегающий взгляд доктора, и тихо прибавил: — Я попробую.