Вернее, Муся никуда не подевалась из моей жизни, даже на такое короткое время, но у нее просто не было физических, а более того — нравственных сил, чтобы уделять мне столько же внимания, как и прежде.
Теперь она, покидая наш дом так же рано, возвращалась в его тихую заводь гораздо позже обычного, совершенно обессиленная, окончательно допекая меня своей слабой, еле тлеющей синюшных губах жалкой виноватой полуулыбкой, полу — гримасой. Ей было стыдно, что она оставляет меня в одиночестве в такое трудное для меня, как полагала она время.
А мне было безумно стыдно именно от этого ее ощущения, и еще от того, что я не могу объяснить ей истинного положения дел.
Прежде всего я ощутила в себе совершенно новую способность вспоминать о Егоре, не испытывая при этом жесточайших душевных мук. Я осторожно попробовала подумать о нем, едва-едва прикасаясь к воспоминаниям, почти украдкой, готовая в любую минуту к стремительному бегству.
Проба прошла удачно.
Я не испытала привычной боли.
Тогда я позволила себе большее я начала вспоминать его внешность в мельчайших, хранимых моей душой, деталях.
Я вспоминала, как звучал его голос. Какими были интонации в разные минуты душевного состояния.
Воспоминания на тяготили меня, в них присутствовала, разумеется, легкая грусть и даже несколько слезы покатились по моим щекам, когда, уже совершенно сознательно я начала извлекать картины нашего с Егором прошлого из доселе запретных хранилищ памяти.
То, что происходило со мной в эти минуты прекрасно укладывалось в гениальную формулу состояния души, выведенную однажды гениальным поэтом.
Печаль моя — точнее не скажешь! — была светла и полна Егором. Но не было боли в той печали, а только светлая легкая грусть.
В конце концов, я осмелела настолько, что решилась на небывалое.
Разумеется, совершить этот поступок, я могла, только воспользовавшись отсутствием дома Муси. Она бы ничего подобного никогда не допустила бы, и в конечном итоге убедила бы меня. что делать этого не стоит. Что это постыдно, унизительно для меня и, главное, — разбередит, сорвет тонкую корочку забвения с моих душевных ран, которые мы вместе с ней так долго и трепетно врачевали.
Теперь выяснялось, что раны — то ли, действительно, зажили окончательно. То ли — не были такими уж глубокими.
Словом, не страшась более их разбередить, и воспользовавшись отсутствием Муси дома, я позвонила в приемную Егора, и, услышав в трубке знакомый голос его давнишней секретарши — невиданное дело! — относительно спокойно заговорила с ней, представившись при этом по полной форме. В последнем, впрочем, не было необходимости, женщина узнала меня уже по первым звукам голоса а, узнав, разрыдалась.