Сразу по возвращении доктор Боб лег в госпиталь Св. Томаса на одну из небольшых операций, которые, казалось, бесконечной чередой шли все эти последние годы. Потом он вернулся домой, под присмотр Эммы и Лейвелла.
Это было в начале сентября, а он прожил до середины ноября. «Затем боль стала просто нестерпимой, — рассказывает Эмма. — С каждым днем ему становилось все хуже. А он уже видеть не мог этот госпиталь! Но вновь потребовались процедуры, которые нельзя было сделать дома. Мы должны были отвезти его, и он собирался пробыть там не больше суток. А потом мы бы его забрали.
Были у нас хорошие дни, были дни плохие. Я помню, как‑то он провел в постели шесть недель. Иногда ему приходилось делать по пять–шесть уколов в день. И он всегда благодарил:
— От всей души спасибо тебе.
— Спасибо мне? Вот за такое?
— Да, именно.
Он всегда был худым, с самого детства. Но дошло до того, что все, что у меня оставалось, это кусочек кожи на его икре, чтобы вставить иглу. И он никогда не жаловался.
Моя спальня была наискосок от спальни доктора. Бывало, он сидел на краю кровати и курил. Затем он оглядывался по сторонам, продолжая сидеть на кровати. А я думала: “Бедный ты, бедный, как же ты сможешь уснуть?”
Он никогда не говорил нам, что у него что‑то болит, но не могло быть иначе. Я знаю, что ему было больно лежать в постели. Боль опоясывала. Начиналась она от предстательной железы. Если бы они обнаружили опухоль на два года раньше, они могли что‑то сделать. Но во время обследования они не там взяли образец на биопсию. Но он никогда не роптал об этом. Он говорил, что любой мог промахнуться.
Да, он был борец. И он любил бокс. Не берусь сказать, хорошим он был боксером или нет, не знаю. Были у нас старая боксерская перчатка и старый собачий ошейник — ошейник их первого бульдога — висевший на кровати миссис Смит. Он всегда там висел. Я не убрала бы его ни за что.
Вы знаете, было какое‑то глубокое чувство дружелюбия, позволявшее часами сидеть с ним рядышком и ни о чем не говорить, а ведь он мог вместить море мудрости в одно предложение. Но иногда он устраивал настоящие разговорные пиршества. Говорить он мог часами. Когда он выговаривался полностью, он забывал об этом.
Я могла подняться к нему за чем‑нибудь, а он был еще в кровати и говорил: “Ау, Эмми, брось‑ка все свои дела. Сядь, поговори со мной”. И он говорил, говорил, говорил — о вещах, которые были выше моего понимания. Но я слушала.
Иногда мне нужно было уйти, чтобы сделать прическу, и он терпеть не мог, когда я уходила. Однажды, когда я пришла домой, он спросил: “Эмма, тебе завтра нужно куда‑нибудь идти?” Я сказала, что нет. “О, я так рад, что ты будешь дома”. Затем я рассказала об этом мужу, и он пошутил: “Ты надулась от гордости, как старая жаба”. Мне это было приятно. Мне в самом деле это было очень приятно.