Новым также стал взгляд: кромка век как бы растянулась, одрябла, глаза то ли уменьшились, то ли запрятались вглубь и глядели воспаленно, с напряженной выжидательностью.
Елена думала: как много за свою жизнь этот человек наработал и как всегда был непритязателен. Вспомнила совместные с ним обеды, ужины: он ел рассеянно и точно не замечая, что лежит перед ним на тарелке. Усталость, скапливающаяся годами, тормозила, верно, притупляла все ощущения в нем, и все, что происходило вокруг, до него долетало как эхо, в слабых, запаздывающих отголосках. Тем и объяснялась, может быть, его кажущаяся безучастность.
Елене прежде казалось, что он скрытен от холодности, а, скорее, тут была самозащита. И любовь его к Елениной матери питалась еще и его от нее зависимостью, восхищенной и в чем-то эгоистической благодарностью к ее жизненной силе, живучести, приспособленности к тому, перед чем он сам пасовал.
Но все эти Еленины открытия мало что могли изменить в сложившихся издавно отношениях. Хорошее куда проще оборачивается дурным, чем дурное хорошим. В особенности в узком кругу семьи. Сила инерции не дает заметить новое в привычном. Разочарования дорого стоят и долго помнятся. В определенном же возрасте у человека появляется особая к себе бережность: плохо ли, бедно ли, но пусть лучше будет по-прежнему. Перемены не к добру. Тут уже не сознание диктует, а что-то другое.
Наблюдать за стареющими людьми всегда грустно, тягостно, но Елена в размышления такие не углублялась, они проходили для нее лишь как фон. Она ждала от своих близких разделения тех же чувств и тех же забот, что ее теперь поглощали. Ждала от них соучастия, действенного, пылкого вмешательства. Но они, ей казалось, как-то даже демонстративно отмежевались. Сносили бытовые неудобства с жертвенной терпеливостью, и в этом тоже виделась холодная отстраненность. Девочка плакала, Елена, пытаясь ее успокоить, оглядывалась на дверь: орущий младенец всем мешал, утомлял, молчаливое, ее мнилось, осуждение подстерегало во всех углах этой квартиры. И одиночество, которое она всегда ощущала, с материнством ее как бы ужесточилось. Одна, целыми днями одна. Николай возвращался поздно, выжатый, измочаленный, от усталости совсем равнодушный, и именно его равнодушие было нестерпимей всего.
Он не подходил к детской кроватке. Первый его вопрос: есть что пожевать? Снимал пиджак, вешал на спинку стула. Елену точно обдавало кипятком. Казалось, вот-вот сердце остановится, так было больно, обидно.
Однажды взял дочку на руки, по комнате прошелся, прижимая к себе. И вдруг лицо его исказилось гримасой брезгливости. «Возьми, – сказал отрывисто. – Да забери же скорее!» Елена испуганно, не понимая, приняла у него дочь. Он выскочил в ванную оттирать свои брюки: ну да, они же у него были единственные.