Вольер (Дымовская) - страница 77

Но безумие уже вступило в свои права. Много ли здесь шагов? Вышло в один прыжок. Руки, сами сделавшиеся как железо, впились в скользкие, насмерть стоявшие прутья. Ему казалось, еще чуть‑чуть, и вырвет их с корнем, отшвырнет в неистовстве прочь, еще чуть‑чуть! Однако неподвижные стояли золотистые столбы, в буйстве его воображения наперед сметенные силой неудержимой в стремлении воли. Не согнулись и не сломились, как ни рвался он с этой стороны ограды на ту, где плакала горько под бубенчиковый звон его любимая. Да что же? Как же так может быть? Он опять рванул раз, другой, стиснув зубы, не чувствуя боли от прокушенной насквозь нижней губы, по подбородку скатилась слезой красная капля, кровь сочилась из‑под коротко обрезанных ногтей. Еще раз! Еще! Ну же, ну! А‑а‑а!

Он понял, что кричит, и не просто, а во весь голос, лишь тогда, когда Фавн зажал ему рот сухой, шершавой ладонью.

– Тише, тише! Бесполезно, малыш! – шептал он Тиму на ухо. – Ты погоди, погоди! Дай лучше мне, старику! – И так повторял по кругу множество раз, наверное, пока Тим не смог взять себя в руки и не услышал его слов.

Потом он, Тим, привалился устало к стене, упругой и гладкой, словно живая плоть. Укутался в защитный плащ, так ему было холодно. Как будто внезапная зимняя стужа напала на всю его телесную суть, подобно убийственной руке Лжерадетеля, и не было от нее иной защиты и спасения. Впрочем, плащ не помогал тоже. Стужа шла из умирающего сердца, Тим это понял и прятался в недрах просторной одежи больше по обыкновению, чем действительно искал в ней тепла. Он казался сам себе черной, нелепой тенью на белой, как яблочный цвет, стене – так, словно бы видел собственный угловатый силуэт со стороны, неуместный и жалкий в этой безбожной, глухой к человеческому страданию, комнате. А Фавн сказал. После некоторых раздумий, будто прежде подбирал нужные слова. Теперь громко. Жестоко. Всевластно.

– Открыть клетку!

Золотистые прутья стали медленно оседать вниз. Подобно тому, как если бы они растворялись в этом густом воздухе‑воде. Оседали и мягко складывались в короткие обрубленные пеньки, открывая пушистую клюквенного цвета поляну и сливая ее в одно целое со всем прочим пространством комнаты. Весь процесс занял от силы с десяток сердечных кратких биений, и то вряд ли. Но Тиму хватило бы и половины этой вечности, чтобы уразуметь то, что он услышал, как и то, что произошло после свирепого приказа Фавна.

Открыть клетку! Клетку! Да разве можно человека держать в клетке? Разве же он ручная крыса, или домашняя цикада, или вялый зимний ужик? Кошку и ту жалко, когда для порядка воспитания запирают ее на часок‑другой в чуланчик, где по ночам спит «домовой». Он впервые испытал непередаваемое никакими фигурами речи чувство панического омерзения, такого глубокого, что весь мир показался ему невыносимым. Как если бы луна‑бродяга на его глазах стала пожирать новорожденных младенцев и притом с наглой кровожадностью ухмыляться из тьмы небес. Он желал вот именно сейчас, чтобы конец его жизни наступил без промедления. И любая задержка была подобна невозможному терзанию. Это казалось не просто больно, как от чесоточных крапивных волдырей, или пусть бы он упал с дерева и переломал себе все кости до единой, это было много ужасней боли, это было чудовищное страдание. Он не знал и не слыхивал никогда такого слова, как «пытка», но сознание его, не находя для себя соответствующих выражений, изобретало и созидало это понятие вновь. Тим сказал себе: «это исчеловечевание». Да‑да, его собственное название сему процессу звучало именно так. Исчеловечевание. Истребление человека по капле. По капельке. В нестерпимой муке, которую все равно приходится претерпеть. И он претерпел.