Месть Анахиты (Ильясов) - страница 112

Хэй-ра! Тум-така-там…

Тук-так, так-така-тук…

Зрелище было настолько диким, невероятным и все же ярким, захватывающим, что Фортунат так и замер с палкой в руке.

Странное чувство проснулось в нем! Редкое для римского солдата, у которого первое правило: «Бей, руби! Защищайся». Совершенно нелепое, казалось бы, в наемнике чувство близости к этим незнакомым пришельцам. Чувство узнавания человека человеком.

Это, похоже, отец и сын. Это их коза, одна в хозяйстве, которую они, путем всяких трудных ухищрений, научили плясать под барабан и дудку. Чтобы она добывала на всех хлеб и горсть-другую фиников.

У них есть где-то дом. И в доме женщина с усталым лицом с нетерпением ждет мужа и сына. Придут ли? Война. У нее, может быть, такие же грубые, в ссадинах, руки, как у его матери…

Фортунат замотал головой. Наваждение.

Из соседних строений, как ночные жабы на свет, поползли на музыку опухшие, взлохмаченные, небритые легионеры. Бродячих мимов — так называли в Риме не только сами представления на улицах, но и участников их — окружила толпа сонно сопящих людей. Развлечение! Они давно не слышали музыки — разве что глухое, неумолимое бренчанье кого-нибудь из друзей на кифаре…

Дудка резко взвизгнула, барабан оглушительно ахнул в последний раз.

Коза распрямилась, сбросила шкуру — и оказалась красивой девочкой лет десяти.

Она, улыбаясь, вскинула руки с копытцами, вырезанными из дерева…

Солдаты взревели изумленно, умолкли — и неистово захлопали в ладоши.

Девочка в короткой желтой безрукавке и зеленых шароварах взяла из переметной сумы медное блюдо и, потупившись, с уже потускневшей, но обещающе-странной, дразнящей, обязательной для мимы улыбкой на смуглых милых губах, пошла по широкому кругу.

Она была свежа и чиста, как умытый весенним дождем одуванчик; никому из этих обормотов даже в голову не пришло, как обычно, схватить ее и потащить куда-то. Нет, кое-кому, может быть, и пришло, да зачем спешить? Не уйдет. Пусть еще потанцует. Уже без шкуры.

На медном блюде в руках юной танцовщицы обильно звенело серебро драхм и сестерциев. Перед ее обманчиво-скромной улыбкой не устояла даже римская скупость.

Одна из сирийских женщин что-то крикнула артистам на своем языке. Ей захлопнули рот оплеухой.

Взрослый мим, не считая, сгреб выручку в замшевый кошель и почему-то взглянул на Фортуната. Может быть, потому, что он один сохранил в расхлестанной этой толпе человеческий облик. И смущенно отвел глаза.

И в мозгу Фортуната устрашающе дико забилась догадка:

«Зачем ему считать монеты? Он не за этим явился! Он считает солдат…»