— Живой?
— Три дня — и встанет, — ответил Хасан.
Джавотхан заворочался, кашлянул, сварливо проскрипел:
— Я говорил вам, надо идти через Чеберлоевское ущелье. Ведено — гнездо красных, они запрятали свои посты на деревьях. Нас заметили сверху.
— Ты прав, — отозвался Хасан, вставая. — Жуков погнался за нами от Веденского распадка. Этими постами надо заняться. Косой Идрис живет все там же? У него еще не отелились наши коровы?
— Бригадир в колхозе, — усмехнулся Алхастов. — Тощему волку дали пасти овец.
— Пойдешь завтра к нему. Найдете хорошего охотника. Пусть пошарят с отрядом около Ведено. Посты сбивать на землю, как сорочиные гнезда вместе с сороками.
Иби выставил челюсть, тяжело подвигал ею, пообещал:
— Пошарим.
— Разотри Джавотхана спиртом и приготовь еду. Мне надо подумать.
Взял лампу, пошел к себе в грот. Круг света, колыхаясь, полз по стене рядом. Исчез за пологом. Джавотхан вздохнул.
— Приготовься, — зловеще сказал в темноте Алхастов. — Сейчас костер зажгу, тебя мять буду, как тесто. Только чурек из тебя уже не получится.
Иби не любил муллу. Старик был для него обузой, тяжелой бесполезной торбой в походах, которую приходилось волочь на себе неизвестно зачем.
Хасан сидел за столом. Перед ним лежала ручка и стопка чистой бумаги. Дум накопилось много. Было немало сделано за месячный поход по Кавказу. Но из буйного течения этого похода выпирала одна несуразица: их уход от облавы.
В погоне особистов Жукова участвовали и синие фуражки Ушахова. От этой ищейки, самой опытной из всех, редко кто уходил. Ушахов наверняка уже сидел в засаде перед балкой, куда пригнал исраиловцев Жуков. Почему Ушахов пропустил их вниз без единого выстрела? Хотел взять живыми? Но тогда почему им удалось подняться по скале? Ушахов не мог не знать про кизиловое деревце в расщелине, это был его район, исхоженный вдоль и поперек. Ладно, бессмысленно тратить время на гадание. Пока не забылось, надо все занести в дневник.
В последнее время стала страшить скоротечность скользящего мимо бытия. Жизнь уносилась назад с пугающей быстротой, бесследно таяла за спиной. И он стал записывать самое примечательное, застрявшее в памяти, все более входя во вкус нового занятия. Когда-нибудь его сомнения, его муки и победы обнародуют.
Исраилов усмехнулся. Горское серобешметное стадо, которое он пасет, никогда не оценит высокого смысла строк, оттиснутых на бумаге кровью, нервами и священной ненавистью. Это — для избранных, для Европы, утонченной, умной, безжалостной к славянам. Его дневник должен стать экзотическими скрижалями кавказской борьбы за независимость, более величественной, чем вся возня Шамиля с Россией.