В 1945 году чрезмерная словоохотливость и легкость, с коими он закладывал друзей и даже собственную жену, вызвали у следствия недоверие, и от его клеветы, как мы знаем, никто, к счастью, не пострадал. То же самое произошло и в 1952 году при его 52-страничном навете на Симоняна.[181] Вероятно, это объясняется не только тем, что в обоих случаях делом занимались достаточно осмотрительные и неглупые люди, но и тем еще, что им некуда было торопиться, время терпело, они могли все взвесить и принять обдуманное решение.
Донос от 20 января 1952 года своей чрезмерной обстоятельностью, дотошностью и некоторыми другими важными чертами тоже должен был бы вызвать сомнение у тех, к кому он поступил. В самом деле, при совершенно случайной встрече с Ветровым не в каком-то укромном месте, а у пошивочной мастерской Мегель ведет себя, как следует из описания, чрезвычайно странно. Начав с полузагадочных намеков, он вскоре излагает собеседнику весь план бунта до мельчайших подробностей. Судя по такой его осведомленности, он принадлежал если не к руководителям, то уж наверняка к самым активным участникам задуманного, а собеседник — всего лишь знакомый, к участию в бунте не привлечен, к тому же вызывает кое у кого подозрения, о чем сказано, в самом конце доноса. Так спрашивается, с какой же стати Мегель, крайне заинтересованный в сохранении строжайшей тайны о бунте и, конечно, понимающий, чем грозит ее разглашение, вдруг выкладывает все до точки перед таким человеком, как Ветров?
Конечно, это соображение должно бы насторожить, но — в данном случае ситуация была совершенно иная, чем на следствии или при рассмотрении клеветы на Симоня-на. Прежде всего, времени — в обрез: можно предполагать, что донос был получен в конце дня 20 января, а бунт, как в нем говорилось, назначен на 22-е. Имелась ли возможность за это время произвести расследование? Кроме того, ведь речь шла о деле очень важном — о таком, которое могло повлечь за собой человеческие жертвы. Вероятно, по причине именно этих двух обстоятельств руководство лагеря приняло меры предосторожности («Усилить наряды охраны автоматчиками»), а когда утром 22-го группа заключенных действительно направилась к штабному бараку, лагерное начальство, как видно, поверило, что донос правильный, что начинается бунт, и возможно, что оно вело себя в этой обстановке, чрезвычайность которой была создана во многом именно Ветровым, с излишней нервозностью. Во всяком случае, кровь пролилась. И немалую долю ее нобелевский лауреат Солженицын обязан взять на свою лауреатскую со-весть, по крайней мере — видимо, совсем не случайную гибель Ивана Мегеля, который после всех этих событий, конечно, разоблачил бы нобелиата-стукача перед своими товарищами, в чем руководство лагеря, разумеется, никак не было заинтересовано.