И второй случай имел происшествие, когда мальчиш-кибальчиш также не нарушил военной тайны.
Шел по обочине со станции некто носатый, высокоростый, усатый и смешной. Старый, морщинистый. И узнал его мальчик, и приблизился он к нему, дабы снизу вверх посмотреть на уважаемейшего из пишущих скоморохов, пусть и не удостоенного звания писца, но любимого в народе. Был старик озабочен, и десницу его оттягивала авоська со снедью, благоприобретенной на колхозном рынке у станции, — головкой цветной капусты с неизбежными пятнами желто-серого тления на кучерявой белой плоти, шестью обреченными картофелинами и ломтем нежного и жирного крестьянского творога, недальновидно обернутого в промокшую оберточную бумагу (следовало бы запастись стеклянной банкой). Шуйца же его была пуста и совершала произвольные перемещения в пустопорожнем осеннем воздухе.
— Евсей Иванович! — промолвил мальчик, робея и приближаясь.
— Честь имею, — затрудненно ответил морщинистый, раскачивая сетью со снедью.
— Я чрезвычайно обожаю ваши стихи для детей.
— Спасибо.
— А во взрослых стихах вы разбираетесь?
— Смею надеяться, молодой человек. Вы хотели о чем-то спросить? О Маршаке? О Маяковском, Пастернаке? Может быть, Симонове? Суркове?
— Сообщите мне, прошу вас, Мойдодыр Айболитович, что такое “жимолость” и “кривда”?
— Что-что?
— “Жимолость” и “кривда”. И почему у козы-безбожницы глаза золотые.
Зрачки смешного, усатого и высокоростого очевидно расширились. Он присел, похрустывая коленными суставами кузнечиковых ног, он неаккуратно разместил авоську на пыльных зарослях подорожника, помогающего лечить поверхностные ранения кожного покрова, и напряженно заглянул мальчику в веснушчатое лицо.
— Где ты слышал эти слова, молодой человек?
— Я не могу вам сказать, Евсей Иванович. Это военная тайна.
— Военная тайна имени полковника Гайдара? Один сервильный ублюдок, один гуманитарствующий голем и одна — пусть и гениальная — сволочь решают судьбу российского Овидия Назона, а может быть, и Данте Алигьери. Ха! А я, не последняя, дьявол подери, фигура в отечественной критике и литературоведении, низведенная до колодок не то счетовода, не то скомороха, случайно узнаю об этом от ёршика, встреченного на окраине нашего — благоухающего сосной и пенькой — садка для откормленных мурен? Так, что ли? Так? Так? И я… в дневнике… Боже, зачем? Почему? Дневник — бессмертную душу свою — мог бы и пощадить, скажи мне, молодой человек? Да хоть бы и с помощью тайнописи? А?
— Вы изъясняетесь подобно простолюдину, опьяненному ячменным пивом, и я не понимаю вас, Евсей Иванович, — удрученно промолвил мальчик, располагая лицо под углом в сорок пять градусов. — Я не знаю, кто такой Овидий Назон, и не слышал, что такое “пенька”.