Новый мир, 2006 № 03 (Журнал «Новый мир») - страница 74

Как я могла не думать о нем, забыть, отвернуться? Какое неутолимое горе, какая черная тоска... Это я стояла тогда у окна. А потом закружилась в вихре бала — как же: молодость, весна, оттепель, любовь! Потеряла разум. Помчалась вприпрыжку на зов всеобщего ликования. Предала его, забыла. Подумать только — о чем кручинилась: что меня выкинут из комнаты! Вместо того чтобы оплакивать его загубленную жизнь. И это тоже — что не вспоминала, не плакала — травило, выгрызало теперь душу.

“Отец, отец, отец!” — взывала я по ночам в оконную пустоту. А днем мы варили кашу и жили дальше. Люба по простоте своей думала, что я переживаю из-за поганого хорька. Нет, поганый хорек тут был ни при чем.

Я продолжала ходить на работу и старалась скрывать внезапную перемену в своей жизни. Не такую уж, впрочем, внезапную... Перед глазами у меня стоял доблестный пример тех женщин, у которых ночью арестовывали мужей или братьев, а они утром подкрашивали губы и как ни в чем не бывало — лишь бы никто ни о чем не догадался — отправлялись на службу. Интересно, носить сережки или кулоны было недопустимо, даже обручальное кольцо считалось признаком буржуазных пережитков, а красить губы — пожалуйста, дозволялось. Красить губы было почему-то оставлено советским женщинам.

И все-таки однажды, вычитывая какие-то длиннющие скучнейшие гранки, я вдруг сплоховала и разрыдалась прямо за рабочим столом.

Чем ужасно напугала бедную Люсеньку. Как легко она пугалась! Просто ждала — чего бы такого испугаться.

— Что-нибудь случилось? — спросила она дрожащим голоском.

Мы сидели лицом друг к другу за двумя плотно сдвинутыми столами, она смотрела на меня своими удивительными, широко распахнутыми голубыми глазами и, кажется, сама не прочь была всплакнуть за компанию. К счастью, никого из прочих сотрудников в эту минуту в комнате не было. Ни Людмилы Аркадьевны, ни Татьяны Степановны, ни старшей корректорши Фаины Васильевны, ни даже практиканта Мити.

— Нет, ничего, абсолютно ничего, — замотала я головой.

Но она не поверила.

— Просто сегодня годовщина смерти моего отца, — придумала я. Нужно же было подыскать какое-то приемлемое объяснение...

Она вздохнула и еле слышно пробормотала:

— Я знаю это состояние. Поверь, никто тебя не понимает так, как я...

Разумеется, это была неправда — она совершенно не понимала меня. Я и сама себя не понимала.

Порывшись в столе, она вытащила из-под слоя служебных бумаг письмо в помятом, изрядно пожелтевшем конверте и протянула мне.

— Прочти...

Я кое-как утерла глаза и стала читать.

“Здравствуйте, прелестная моя, милая ученица!” — было написано витиеватым, ломаным почерком без малейшего наклона — ни вправо, ни влево. Дальше сообщалось, что автор письма, как всегда, в первую очередь беспокоится о делах и просит сделать как можно больше отпечатков с той пленки, что переслал, пока “фотошарашка” не закрылась на лето. Я пропустила несколько строчек, вернее, почти весь текст до конца страницы, где речь шла о каких-то исследованиях Матье, Струве и Тураева, а также о поэме Майкова “Вакх разъяренный”. Автор письма (несомненно, обожаемый Фридлянд) сообщал, что его подлинно волнует (и главное — стояло в скобках и было подчеркнуто —