Отец Андрей тоже ударил в колокол. Мир наполнился тяжелым гудом.
И вдруг Никита отчетливо и ясно понял, что счастлив. И что все это: и рясу отца Андрея в меловых разводах, и задумчивого Гришу, и рассохшиеся доски, зияющие под ногами, и косолапые человеческие постройки там, внизу, где уже наступили сумерки, — он не забудет никогда.
Такое бывает крайне редко: поймать счастье в тот самый момент, когда оно происходит. Никита до этого был осознанно счастлив лишь однажды. В девятнадцать лет с Ясей в Питере. Но это было совсем другое счастье. Охрипшее от восторга, обветренное счастье на двоих.
21
Счастье было поцелуями на Поцелуевом мосту. Мальками в мутной Мойке. Счастье воровало в магазинах невкусный питерский хлеб и книжки Бродского в бумажной обложке. Счастье пило кефир на лужайке перед Исаакиевским собором, запрокинув голову, как пионерский горнист. То, навеки девятнадцатилетнее, счастье осталось в памяти сплошной музыкой.
Оно распевало “Марсельезу” перед группой изумленных французских пенсионеров, щелкающих фотоаппаратами.
Оно звучало голосами бродячих артистов, исполнявших кубинские песни на мосту через канал Грибоедова. Туда они с Ясей наведывались чуть ли не каждый вечер.
Еще был печальный человек в шляпе, выдувавший монотонную мелодию из деревянной дудки. В пять утра на крыше он встречал рассвет, не видимый еще никому, кроме него.
И негры, бежавшие им навстречу по другой половине только что сведенного моста. У негров были большие кожаные барабаны, по которым они, усевшись на перилах, нещадно лупили розовыми ладонями, приветствуя встававшее над Невой солнце.
Или пожилая женщина с “Примой” в длинном мундштуке и почерневшими серебряными перстнями на каждом пальце. Мадам шествовала поперек пустынного Литейного проспекта и самозабвенно пела оперные арии хорошо поставленным, прокуренным басом внутри одной из бесконечных белых ночей.
Счастье было как створки прозрачной ракушки, которые захлопнулись у них за спиной, пока они целовались, врастая друг в друга, где-нибудь на вершине моста.
И они могли целый день пролежать на скамейке в саду у музея Ахматовой, глядя, как ветер переливает листья лип из пустого в порожнее, синее-синее небо. И при этом разговаривать друг с другом на каком-то птичьем языке, непонятном со стороны, изобретаемом на ходу и тут же забываемом.
Одно только слово осталось из того языка. Ясе казалось, что этим словом лучше всего говорить с силами природы.
“ВЕНЧ!” — приветливо кричала она серым уткам, болтающим лапками в реке Смоленке. Утки одобрительно крякали и плыли дальше.