Делать больше нечего, искать больше негде. Особенно, если учесть, что совсем другой вариант жизни вырос, возмужал и состарился за эти годы. А тот ушел далеко в сторону — как забытая комета с длинным периодом, с ее очень эллиптической орбитой, — настолько эллиптической, что мнилась параболической, улетающей в никуда, в навсегда. Но вдруг, спустя века, она вновь засияла на твоем темном небосклоне, увеличиваясь каждый вечер, каждую ночь. Она возвращается, а это значит, цикл завершается, и сны становятся все ярче, и однажды, когда Марс, твой настоящий бог, приблизится к Земле вплотную, когда его красная капля будет каждую ночь гореть на юго-западе, — вот тогда, в летящем сквозь летнюю ночь поезде, в плацкартном вагоне, на боковой полке возле туалета ты напишешь за ночь сценарий своей будущей вечной жизни, которую выбираешь. Сумрачный вагон летит, громыхая, шарахаясь от черных деревьев — не поезд, а летучий голландец железных дорог, и чай в стаканах с подстаканниками еще дымится на столиках, ложечки дребезжат, но нет уже никого (девочку-то спящую внизу оставьте, я не трону ее — это же муза!), только скорость, ночь, ветер — и воспаленная луна летит, не отставая, прямо возле окна, и, щурясь, читает по слогам трясущиеся каракули, которые ты чертишь на мятых листочках.
И что же ты чертишь там? Какую-то глупость, чушь собачью — вовсе не сравнимую с твоими дифференциалами и интегралами, божественной партитурой для божественного оркестра, — но разве формулы твои что-то значат сейчас, когда отпущенный тебе отпуск, растянувшись почти на двадцать лет, закончился, и пора возвращаться, потому что там пусто без тебя, и ты, оказывается, пуст без этого бледного неба и пыльной жары, без рева двигателей, скорости и захода на боевой, без горькой сигареты в трясущихся пальцах, жгучей сладости спирта, без полуденной тишины и печного жара стоянки, — и особенно — без хруста камней под ее легкими ногами, стука в дверь и ответного стука твоего сердца, торопливого шепота и блеска глаз во мраке грузовой кабины, без ее пальцев на твоих губах… Все это ждет тебя, как остановленный кадр — кивни только главному киномеханику, — и в шорохе и треске эфира оживут голоса, и высохшая пленка побежит, — и сквозь ливень царапин вспыхнет белое солнце, мелькнут ее коленки, ее улыбка, взмах ее ладошки, закрывающей экран, — и появится мерцающее название фильма, диагноз твоей неизлечимой болезни:
ВОЙНА, ЛЮБОВЬ МОЯ…