— Эх-х, Игнат Тимофеевич, я ли не знаю этой доли? Кому теперь легко? Оно хоть раньше, хоть сейчас, косит горе людей, косой смерти валит. А они живут. И счастливей нас! Как и ты! Теперь тебе забот поубавилось! И я тебе вот тут плащик принес, в деревне раздобыл. От дождя им укроешься, — сопнул носом и попросил глухо: — Витюшку, коль встретишь, — ведь то ж, военный, — скажи, что принесу ему к зиме валенки. Не станет ноги морозить. А пока одеялку ему передай. В холода укроется. Он завсегда застывал в зимы. Я ж ему куртку в прошлом годе передал. А он, видать, еще не взял ее. Все плачется, что поморозился. Уж весь я по нем изболелся. Скорей бы свидеться, остаться вместе с ним насовсем, навечно, — ткнулся головой в могилу, долго сидел вот так, молча, неподвижно, как изваяние.
Следователь и участковый ходили следом за Афоней, не совсем понимая, что происходит.
— Касатушка, Лушенька, подошла ли тебе та кофта? Как и просила ты, все справил. С пугала в твоем саду снял. Чужие люди не носили. А и тебе та одежка памятью была дорога. Верно, что порвалась малость. Ну да ты сама баба — справишься…
Афоня разговаривал с мертвыми, как с живыми, словно хорошо знал их и виделся всякий день. Он оставлял возле могил старую одежду. Извинялся за ветхость. Обещал в другой раз принести что-нибудь получше и поновее.
— Ежели мои мужики и выселенцы не побьют меня навовсе, завтра тебе сахару принесу и хлеба. Чайку попьешь. Знамо дело, с голодухи помирать тяжко. А и кто нынче накормит? Вкруг единая нужда! Как перенести людям? Сердце, глядючи на все, заходится болью! — жаловался какой-то покойнице-старухе:
— Ты до сотни годочков доскрипела. Нынче бабы до веку не добирают. Молодые мрут, как мухи. И родят мало. Боятся. А и неспроста. Одного-двух, и то тяжко на ноги ставить. Да и тех не всякая родит. Даже это разучились делать! — сетовал вслух.
Участковый давно все понял. Ему уже порядком надоело ходить за Афоней от могилы к могиле, слушать сдвинутого мужика. Но следователь не спешил возвращаться в деревню и промокшей, усталой тенью тащился следом за бомжем. А тот здоровался, кланялся могилам и говорил с ними бесконечно.
Кто называл Афоню нелюдимым молчуном, тот очень ошибался. Здесь, на погосте, вероятно, даже мертвые уставали от его болтовни. Он не обошел своим вниманием никого. И, казалось, вот-вот повернет в обратный путь — в деревню. Но Афоня не торопился. Он свернул в пустующий угол погоста, где среди буйной поросли кустов и молодых деревьев стоял единственный крест.
— Сергунька! А я тебе гостинцев принес! Может, не совсем то, что ты любишь, но все ж побалуешься малость. Не обижайся, что не все получилось, как хотел. Но ты, Божий голубь, знаешь — нелегко сегодня гостинцу достать! А я так хочу тебя порадовать! Веришь мне, Господень цветок? — вытаскивал из карманов кулечки с семечками, горсть леденцов, несколько сушек и кулек ягод. Все это он положил прямо на могилу. Став перед крестом на колени, помолился тихо, посидел молча, а потом попросил: