Упал двенадцатый час,
Как с плахи голова казнённого.
Но я уже закусил удила:
— Словесная эквилибристика, — отрезал я с категоричностью провинциала-полузнайки. Лихо разделавшись с Маяковским, я взялся за Вознесенского с Евтушенко, правда, милостиво признав за ними даровитость, которую они «бесцеремонно эксплуатируют». Меня всегда огорчала Володина завышенная оценка этих двух «властителей дум», его странная терпимость к их бескрылой и услужливой музе. Ведь как же нужно не уважать себя, чтобы опубликовать «Ленин в Лонжюмо» и «Братскую ГЭС»?! А вот Андрей Тарковский говорил мне о них с откровенной брезгливостью: «Ради популярности эти двое готовы на все. Если они её вдруг лишатся, то побегут по Москве нагишом, лишь бы снова оказаться в центре внимания»...
Терпимость Высоцкого удивляла. Он явно чурался роли арбитра, считая, видимо, что талант искупает многое. На моей памяти он только однажды высказался резко об известных деятелях искусства, и то, когда был в подпитии. В 1974 году я впервые услышал от него осуждение оппортунизма других: «Они оба, оба всеядны — и Никита, и Андрон». Речь, понятно, шла о Никите Михалкове и Андроне Кончаловском.
У Баратынского есть строки, словно напрямую адресованные Высоцкому.
Когда тебя, Мицкевич вдохновенный,
Я застаю у Байроновых ног,
Я думаю: поклонник униженный!
Восстань, восстань и вспомни: сам ты Бог!
Но самозванство было не в натуре Высоцкого: он терпеливо дожидался официального приглашения на Олимп. Не дождался. Опасность своему олимпийскому спокойствию «боги» видели именно в «поклоннике унижённом». Поэтому и присвоили творцу гениального «Истребителя» статус «блатаря» и «меньшого брата». Видимо, они инстинктивно чувствовали, что очистительный шквал его поэзии заглушит их заискивающую перед эпохой лиру.
— Володя! — вмешался откуда ни возьмись в наш поэтический диспут взволнованный женский голос. С недоумением обернувшись, мы увидели пару радостно устремлённых на нас сияющих чёрных глаз.
— Галя, чёрт возьми, как ты здесь оказалась? Ты что, одна? — изумлённо уставились мы на этот полуденный призрак.
— Нет, с Аней...
И вот уже нарушено хрупкое перемирие наших душ с действительностью; оказалось под угрозой и наше суровое мужское уединение. Московские тревоги прилетели вслед, в прах разметав обретённую с таким трудом безмятежность.
Это была странная пара. Две манекенщицы, Аня и Галя. В ту пору не было стюардесс, были бортпроводницы; не было манекенщиц, были демонстраторы одежды. Чтобы лишить эти редкие и изящные профессии ореола исключительности, их преднамеренно драпировали в тяжеловесные словеса неудобоваримых названий. Но даже прозаическая запись в трудовой книжке — была не в состоянии превратить этих изумительных красавиц в заурядных совслужащих. Они были антиподы. Страстная красота башкирских степей, дарованная Гале, соперничала с тихой прелестью мерцающей снежной Ани.