— Нет, нет! — вырвалось у нее. — Твой долг следить за тем, чтобы вершилось правосудие.
— Но, дорогая моя, — внушительно проговорил он, — я ведь и являюсь носителем правосудия. Когда ясно, что обвиняемый — преступник, я обязан призвать его к ответу.
— Даже если для этого надо закрыть глаза на некоторые обстоятельства?
— Адвокат обвиняемого всегда изображает дело с выгодной ему стороны.
— А ты используешь все средства, чтобы заманить его в западню и осудить. Да ты… ты самый настоящий «адвокат дьявола», который только и знает, что выискивать в людях дурное.
— Кэтрин! Хоть ты и возбуждена, но нельзя же совсем терять рассудок. Ты видела сегодня, что такое Мэфри.
— Я видела, каким он стал. И все равно он не выглядит убийцей. Он выглядит… он выглядит скорее человеком, пострадавшим от руки убийцы.
— Не впадай в истерику, — резко сказал Спротт. — Его еще не реабилитировали.
— Но реабилитируют, — еле слышно произнесла Кэтрин.
— Это еще вилами по воде писано.
Губы ее дрожали, но она смотрела на него в упор долгим, пронизывающим взглядом.
— Мэт, ты же знаешь, и ты с самого начала знал, что он невиновен.
При слове «невиновен», которое Спротт так часто слышал в суде, но которое сейчас, в устах его жены, приобрело вдруг страшный смысл, самые противоречивые чувства нахлынули на него — странная смесь гнева и тоски: ему хотелось ударить ее и в то же время утешить, но всего сильнее хотелось ему сейчас положить ей голову на грудь и выплакаться. Он подошел к жене и попытался обнять ее за талию, но она, вздрогнув, отодвинулась от него.
— Не прикасайся ко мне!
Он застыл, услышав это восклицание; к тому же на лице жены, искаженном горем и страданием, отражалась такая неприязнь, более того — такой страх, какого он никогда не видел. Он стоял и смотрел на нее, а она повернулась и медленно пошла вверх по лестнице.
Прозвучал гонг, оповещая, что обед подан.
Спротт направился в столовую, где стол был накрыт на один прибор. Горничная молча принесла суп. На обед подали его любимые блюда: суп из бычьего хвоста, жареный язык, мясное филе с кровью, яблочную шарлотку и пикантный стилтонский сыр. Но пища казалась ему безвкусной, он машинально жевал ее, гнев — как незаживающая рана, жег ему душу. Раза два или три, когда открывалась дверь в людскую, до него долетал шелест переворачиваемой газеты и звук голосов, перешептывающихся на кухне. Он вдруг вскипел и на чем свет стоит распушил пожилую горничную за то, что она не так прислуживает.
Излив свою злобу, Спротт с грохотом отодвинул стул и прошел к себе в кабинет. Здесь, почувствовав потребность подкрепиться и успокоить расходившиеся нервы, он, вопреки обыкновению, налил себе большой стакан виски с водой и, выпив, упал в кресло. Никогда прежде не было у него такого смятения в мыслях и такой страшной пустоты внутри, такого вакуума, в который он погружался и из которого не было возврата. Он боялся того, что ждало его завтра, и вместе с тем почти не думал о будущем. Он походил на человека, сраженного апоплексическим ударом, — растерявшегося, ошеломленного, тщетно пытающегося понять, что же произошло. Все, к чему он так стремился и чего достиг — богатый дом, книги в красивых переплетах, чудесные картины, — все вдруг потеряло значение. Он думал только о Кэтрин и в тишине дома напряженно прислушивался к малейшему звуку наверху.