Она немного посидела в своем промокшем плаще, ожидая, пока коридорный принесет чемодан. Закрыв глаза, попыталась расслабиться — сделать то, чего, в принципе, никогда не умела. Она никогда не занималась йогой, никогда не медитировала, убежденная, что это своего рода капитуляция, признание того, что она уже не в состоянии вынести соприкосновения с реальностью — своим старым любовником. Она чувствовала себя женщиной, которая решила вдруг повернуться к озадаченному мужу спиной, хотя раньше была такой ненасытной.
Линда открыла дверь молодому коридорному и дала ему щедрые чаевые, чтобы хоть как-то компенсировать крошечные размеры своего такого трогательно маленького чемодана. Она чувствовала на себе испытующий взгляд коридорного — безучастный взгляд на женщину средних лет. Она подошла к окнам и раздвинула шторы: даже тусклый свет дождливого дня показался яркой вспышкой в этой комнате. За окном выступали расплывчатые очертания здания, виднелись унылые мокрые улицы, проблески серого озера между небоскребами. Две ночи в одном гостиничном номере. Возможно, к воскресному утру она уже запомнит номер своей комнаты и ей не придется уточнять его у портье, как это приходилось делать не раз. Она была убеждена (хотя эту убежденность явно не разделяли служащие отеля), что ее неорганизованность объяснялась причинами чисто физическими: ей приходилось думать о слишком многих вещах, а времени для этого было мало. Она уже давно смирилась с тем, что на размышления у нее уходит очень много времени (как она заметила, больше, чем у других). В течение многих лет она позволяла себе думать, что такая медлительность — результат ее профессии, хотя на самом деле все обстояло как раз наоборот. Дух искал и находил себе работу, а неудовлетворенность начиналась, когда он не мог этого сделать.
И, конечно же, оно было коварным, это ее искусство. Именно поэтому она не могла выходить на сцену — на любую сцену — без легкого налета разочарования, который ей никогда не удавалось скрыть до конца. Плечи ее сутулились под жакетом или блузкой, она не решалась смотреть прямо в глаза аудитории, словно собравшиеся передней мужчины и женщины могли бросить ей вызов, обвинить в мошенничестве, — в конце концов, только она, кажется, и понимала, что они правы. Не было ничего более легкого и одновременно более мучительного, чем сочинять длинные сюжетные стихи, которые печатал ее издатель, — легкого, ибо это были просто мечты, выраженные на бумаге; мучительного, потому что в тот самый момент, когда она приходила в себя (звонил телефон, в подвале вдруг включалось отопление), она смотрела на слова, написанные на бумаге в синюю линейку, и впервые замечала неискренность образов и лукавую игру слов. И все это, даже при счастливом стечении обстоятельств, работало в ее пользу. Она писала поэзию доступную, говорили ей, — изумительное и скользкое словечко, которое можно использовать как для язвительной критики, так и для неумеренной похвалы; она же, по ее мнению, не заслуживала ни того, ни другого. Самым большим ее желанием было писать анонимно, хотя она уже и не заикалась об этом, встречаясь со своими издателями, поскольку те выглядели уязвленными столь явной неблагодарностью за такие долговременные (утомительные?) инвестиции, которые наконец-то после многих лет начали окупаться. Некоторые ее сборники продавались сейчас (а один из них шел очень даже неплохо) благодаря негаданному обстоятельству, на которое никто не рассчитывал: неожиданно успешная продажа приписывалась тому сумбурному и необъяснимому явлению, которое называлось рекламой «из уст в уста».