Она щелкнула светом, быстро перекинула ногу через меня — и вот уже уселась сверху, задорно и победительно, чуть раскачиваясь.
Вместе с ней раскачивался крестик у нее на груди.
Я смотрел почему-то не на нее, а на крестик.
…он раскачивался, и раскачивался, и раскачивался, такой неуместный и нудный…
В какой-то момент я поднял глаза, и вдруг — в этом направленном на ее лицо свете ночника — увидел уже точно, наотмашь, непоправимо: это не ее рот. Рот не ее! Ноздри не ее! Брови перерисовала себе! Не она дышит из нее! Смотрит из нее не она!
Сам от себя этого не ожидая, я с размаху влепил ей ладонью по щеке.
Она скатилась куда-то в цветы. И сначала не поднималась с пола, а только почему-то подбрасывала цветы вверх. Я лежал на кровати и видел, как откуда-то с пола цветы взлетают, а потом снова падают.
Даже не заметил, как она ушла в ванную, — только услышал воду.
Потом она вернулась, включила свет, начала одеваться.
Некоторое время искала свой чулок, потом попросила меня очень спокойно:
— Подвинься, он под тобой.
Чулок был подо мной.
Она вытянула его, уселась на стул и начала старательно натягивать, чуть шевеля пальцами на ноге.
— Прости, это я от испуга, — сказал я тихо, кажется, снова узнавая это ее, вернувшееся из прошлого, невыносимое спокойствие.
— Ты думаешь, я другая. Дурак. Это ты был тогда другой. Но того тебя уже нет. А я все та же.
Она подняла на меня глаза и посмотрела задумчиво и бесслезно.
— Ты смотришь на меня, как мать на дурного, напроказившего сына, — сказал я, из последних сил и всем своим почти уже растраченным существом надеясь на ее возвращение. — Как на сына, да! Я это уже видел в прошлый раз!
— Ерунда, — сказала она, морщась. — Я вообще детей не люблю… Давай второй.
За окном было темно, и опять начинался слабый снег.
Какое-то незнакомое мне, чуждо пахнущее существо, сидело напротив.
Засмеявшись от своей несусветной глупости, я бросил в нее вторым чулком.
Когда мои дни закончатся, не воскрешайте меня: я тут никого не узнаю.