В отчаянье и ужасе пес метнулся и угодил прямо в ноги Бандере, что окончательно разозлило его.
Пацан и не помнил кто и что закричал, как отец очутился посреди дороги и снес Бандере скулу размашистым ударом, но тут же ему куда-то в живот, по-борцовски, бросился Дудай, и отец оказался на земле, головой к своему забору, в не просыхающей даже летом грязной и пахучей луже.
Лужи оставались по всей улице даже в самое жаркое лето, — может, оттого что помойную воду выплескивали прямо от двора.
Отец изловчился подняться, прихватив кровавого кота и тут же швырнул им в Дудая. Но через мгновенье Бандера, боднув отца твердой головой в спину, уронил его в соседнюю лужу.
Усевшись ему на спину, Бандера тыкал отца в самую жижу, будто хотел его досыта накормить.
Расхрабрившись и напрочь ошалев, Дудаев пес вцепился отцу в бедро, и отец, заслоняя одной рукой затылок от мужицких тычков, другой силился дать животному всей пятернею по глазам.
Пацан в ужасе осмотрелся, а потом, ничего уже не думая, схватил полено и бросился на помощь отцу. Следом выбежала из калитки напуганная дикими криками бабушка.
Пацан, не умея как следует размахнуться, тыкал поленом в собаку, отчего та становилась лишь злее. Бабушка, боясь притронуться к любому из мужиков, с причтом становилась то на пути Бандеры, то на пути Дудая. Они стремились оттолкнуть ее и снова достать грязного, как грех, отца сапогом по ребрам, а лучше по голове.
Всех остановил неожиданный железный визг на путях, хорошо видных с дороги. Мужики воззрились на вдруг затормозивший дневной состав.
Такого никогда не было.
Даже Дудаев пес отцепился наконец и, встав неподалеку, начал облизываться.
Отец свез тыльной стороной ладони грязь со лба и с губ.
— Да ни хера мне не будет, — сказал отец.
Бабушка выставила ему на лавку таз с водой и суетилась возле с тряпкой, залитой чем-то пахучим, вроде самогона.
Отец увиливал лицом от тряпки, которой бабушка норовила промокнуть ему бровь и щеку. Морщась, он стягивал штаны и рубаху.
У отца, в который раз заметил пацан, темным было только лицо и треугольник на груди — от выреза рубашки, которую он не снимал все лето. Все остальное белело в полутьме избушки, и на этой белизне особенно жутко смотрелись набухшие синяки и ссадины.
Бедро тоже было прокусано, но, слава богу, не в лохмотья, не мясом настежь, как могло бы показаться по разодранным вдрызг брюкам.
На эту рану отец резко плеснул прямо из склянки, принесенной бабушкой, — и сидел, сцепив зубы, глядя куда-то мимо икон.
Выхлебал ту же склянку в несколько крупных глотков и, зачерпнув ладонью из таза, запил отраву.