— Извольте ключи, или куда положить прикажете? — проговорил Петр.
Тихо, с раздумьем, старик протянул руку, как-будто необычно было холодное, позвякивающее кольцо с нанизанными на него увесистыми ключами.
— Где Васька? — спросил он, цепко зажимая ключи в своей гусиной лапке.
— Вам должно лучше знать, он при вас находится.
Ненадолго стало тихо; все трое перехватили дыханье. Вряд ли не первый раз за всю жизнь слышал Мирон Лукич такой ответ.
— В своем ли уме, парень? — буркнул он.
У Петра медленно спадала с лица краска.
— Я-то в своем, а вы как, батюшка? На старости, вроде, совсем лишились? Что же вы с нами хотите делать? За что изволите наказывать?
— Постой дерзить! — перебил отец.
— Уж разрешите сказать, батюшка, — продолжал Петр все упрямее и отчетливее — Мачехой нас удружать, словно, поздненько. Не в таких мы годах. Наследницу себе в долю нам с Павлом брать обидно. Дом-то нашим горбом стоит. Вы, чай, знаете. А если вы ради потехи…
— Молчать! — крикнул отец и, перегибаясь через кресло, царапая лапкой тростниковое плетенье спинки, забормотал:
— Украл письмо? Отвечай, украл? Мое письмо!
— Вот оно, письмо ваше, — сказал Петр, вытаскивая из кармана скомканный листок.
— А-а! — провопил старик и вдруг, с размаха, бросил ключи в лицо сыну.
Петр не успел закрыться. Связка со звоном ударилась об его голову и упала. Он быстро зажал лоб обеими руками.
— Батюшка, так убить можно! — закричал Павел, кидаясь к брату.
Мирон Лукич, вытаращив глаза, шипел чуть слышным шопотком:
— Учуяли? Учуяли, коршуны, нацелились? Смерти моей ждете? Наследство делите? Просчитаетесь! Вы у меня вот где, вот где! Ничего не получите! Пока есть голова да руки, вы у меня — холопы, холопы! А я вас еще переживу, переживу, переживу!
К нему, и правда, точно прилила новым потоком жизнь: он поднялся, уткнув кулаки в кресло, одеяло спало у него с колен, он почти стоял на ногах и все шипел:
— Переживу, переживу!
У Петра между пальцев просачивалась кровь. Павел обнял его, повернул и вывел вон из комнаты.
В окно было видно, как у могилы старуха раздавала милостыню убогим и сирым. Из глиняной миски она черпала ложкой кутью и высыпала ее нищим в пригоршни. Запрокинув головы, они спроваживали в рот рассыпчатую пшеницу, жевали и крестились. Старуха крестилась тоже.
По тропинке, выложенной плитами известняка, между могил, шел монах.
Где-то густо жужжали пчелы — наверно, возле окна лежал их путь на пасеку.
Было тихо. Беленые стены покоя и коридор, сумрачно исчезавший вдалеке, усиливали каждый нечаянный звук, и он строго и многократно повторялся, как в пустой церкви.