Я пожал плечами.
– И, серьезно, я хочу, чтобы у нас все было путем. У нас все путем?
– Конечно.
– Да ладно, – сказал он. – Врун из вас дерьмовый.
Я почувствовал, что краснею.
– Не такой, конечно, как из вас.
– По-моему, это означает, что я вам не нравлюсь.
– Это… нет, не означает.
– Тогда, выходит, вы не такой, как я.
– Я… – я спокойно взглянул ему в глаза, – у меня нет на этот счет никакого мнения.
Мне показалось, что сейчас он пристыженно потупится. Но он рассмеялся – громко и на редкость фальшиво, как смеются в телевизионных комедиях, за кадром, их якобы зрители.
– Потише, пожалуйста, – сказал я.
– А вы смешной. Знаете? Бока можно надорвать.
– Будьте любезны, потише. Она спит.
– Ну да, – сказал он, так и продолжая смеяться. – Извиняюсь.
Я молча протянул ему чек.
– А, спасибо.
Я ожидал, что, получив подачку, Эрик уйдет, однако он не стронулся с места, а лишь ухмылялся, глядя на меня.
– Вам еще что-нибудь нужно?
– Нет, друг. Все отлично. Но. Послушайте. Вы не проголодались? Мне что-то страшно есть хочется. Может, поедим вместе? Пойдемте, я заплачу. В знак признательности.
За те десять минут, которые потребовались нам, чтобы добраться до Сентрал-сквер, я раз, наверное, сто спросил себя, что я, собственно, делаю. И ответ был один: все это ради Альмы. Ради Альмы я готов терпеливо сидеть за одним с ним столом. Ради Альмы я увожу Эрика подальше от ее дома.
– Ну вот и пришли, – сказал он, открывая передо мной дверь ирландского паба.
Посетители, сидевшие там в этот час, напомнили мне отца: работяги, чья сутулость говорила о жизни, в которой единственным утешением было покойное кресло. Из колонок неслось нечто визгливое и агрессивное, негромкое, впрочем, – общее впечатление было такое, что певцу хочется разодрать общество, чтобы от него одни ошметки остались, но сделать это как-то поделикатнее.
Мы подыскали себе кабинку, заказали еду. Разговор повел Эрик, начавший расспрашивать меня о том, где я родился, как попал в Гарвард, где жил до знакомства с Альмой, как с ней познакомился – и тому подобном. С того времени, как он стал регулярно появляться в доме, я старался, как мог, избегать его, разговаривать с ним по возможности меньше, покидать комнату, когда он в нее входил. В определенном смысле я сам подготовил почву для этого ленча, во время которого он мог задавать мне любые вопросы, не обращая происходящее в допрос, а я не мог не отвечать на них, не обращаясь в его глазах в полного идиота. Социальные условности, которым я привык подчиняться, и его обаяние образовали, соединясь, мощный наркотик правды: я хорошо понимал, что происходит, и все-таки рассказывал ему больше, чем, как я, опять-таки, понимал, следовало. По сути, больше, чем когда-либо рассказывал Альме. Мы не добрались еще и до смерти моего брата, когда принесли заказанную нами еду, – и я обрадовался, что у меня появилось наконец, чем заткнуть себе рот. И, подождав, когда он откусит кусок от своего гамбургера, попытался перехватить инициативу, спросив: