— Откройте окна…
— Нет, нет. Простудишься, и будет хуже.
— Тереса, отец тебя не слышит…
— Притворяется…
— Сама помолчи.
Они отошли от моего изголовья. Я не поднимаю век. Вспоминаю, как тем вечером ходил обедать с Падильей. Ах, да, Я уже вспоминал про тот вечер. Я обставил американцев в их же собственной игре. Все это плохо пахнет, но греет. Мое тело еще греет. Простыни теплые. Я обставил многих. Я обыграл всех. Да, кровь струится по моим венам, я скоро выздоровлю. Да. Струится и греет. Еще дает тепло. Я их прощаю. Наплевать на них. Пусть говорят, болтают что хотят. Черт с ними. Я их прощаю. Как тепло. Скоро поправлюсь. Ох…
Ты будешь доволен тем, что заставишь американцев уважать себя. Признайся, Ты ведь вон из кожи лез, чтобы они считали тебя своим. Это едва ли не самая заветная твоя мечта с тех пор, как Ты стал тем, кто Ты есть; с тех пор, как научился ценить прикосновение дорогих материй, вкус дорогих ликеров, запах дорогих лосьонов — все то, что в последние годы было твоей единственной утехой в одиночестве. Ведь с тех самых пор, как Ты обратил свой взор туда, на север, тебя злит географическая нелепость, которая не позволяет во всем сравняться с ними. Ты восхищаешься их энергией, их комфортом, их гигиеной, их мощью, их волей. Оглядываешься вокруг, и тебе кажутся отвратительными нерадивость, нищета, грязь, инертность, нагота твоей вшивой и неимущей страны. И тем обиднее сознавать всю тщетность собственных усилий — все равно не стать таким, как они. Можно стать лишь их копией, примерным воспроизведением. Это обидно и потому, что кроме всего прочего знаешь: твое восприятие разных сторон жизни — в самые тяжелые или самые счастливые дни — не так примитивно, как их. Нет, никогда Ты не допускал мысли, что существует только белое или только черное; не думал только о хорошем или плохом, о боге или дьяволе. Всегда, даже если это казалось невероятным, Ты в черном находил отблеск белого. Разве твоя собственная жестокость, когда Ты бывал жестоким, совсем лишала тебя нежных чувств? Ты знаешь, что ни одна крайность не существует без своей противоположности: жестокость — нежность, трусость — храбрость, жизнь — смерть. Каким-то образом — почти инстинктивно, чутьем, в процессе жизни — Ты это познал и потому никогда не сможешь походить на них, на тех, кто этого не знает. Понятно, такое мироощущение не слишком удобно, даже стеснительно. Гораздо проще было бы сказать: вот добро, а вот зло. Зло. Тебе трудно его определить. Может быть, потому, что мы, мексиканцы, не так сильны и не хотим, чтобы стерлась сумеречная, переходная полоса между светом и тенью — та полоса, где всегда можно найти себе оправдание. Где Ты сам мог находить себе оправдание: мол, каждому приходится в какие-то минуты своей жизни — как и тебе — соединять в себе одновременно добро и зло, идти одновременно за двумя таинственными нитями разного цвета, которые тянутся и ложатся по разным сторонам дороги — белая нить налево, а черная направо, — и снова сплетаются воедино в твоих руках.