— Теперь все равно… Накрылась наша «Тихая обитель»!
Йоханнес поворачивается ко мне.
— Ну и натворил же ты дел! — говорит он. В его голосе огорчение. — Загубил из-за девки жизнь себе и другим. Из-за девки… умный человек… где твоя голова-то была?
— Оставь его в покое!
— Была бы еще девка, а то… — Руки Йоханнеса беспокойно ерзают по коленям. — Немецкая шлюха.
Чувствую, как во мне все напрягается.
— Заткнись, Йоханнес! — В голосе Хейки угроза. — А то будет плохо.
— И так плохо… Чего вам терять — вы босяки. А что с моим хутором будет? Пустят красного петуха — что тогда?
— Навряд ли. Ты себя таким преданным показал. Сам в волостную управу ходил заявлять, что у тебя найдется место для немцев, — говорю я.
— Сопляк! Что ты понимаешь в жизни, — вздыхает Йоханнес.
— Не стоит ссориться. Нам еще долго придется жить под этой святой кровлей в дружбе и согласии. В угоду Якобу и его богу и для подтверждения их могущества. Что было, то прошло, теперь мы здесь, и будет лучше, если мы прекратим эту грызню.
— А вы долго тут собираетесь сидеть? — поднимает голову Йоханнес. Он прекрасно знает, но притворяется.
— Сколько потребуется. И ты вместе с нами. Ты что, думаешь, мы тебя выпустим отсюда? Нет, друг сердечный! Проторчишь здесь ровно столько, сколько и мы. А куда тебе торопиться-то? Сам только что говорил, что немцы тебя прихлопнут, как поймают.
— У меня в Таллине есть знакомые. Я думаю, это самое, ну…
— Раньше надо было думать. Пожевать хочешь? — Хейки встает и вытаскивает из-за органа кусок хлеба. — Только не кроши на пол.
— Неохота мне есть…
— Не тужи, еще придет охота, — ухмыляется Хейки.
— Что с Кристиной? — не в силах сдержаться я.
— А что ей? Допросили — и все. Чего они ей сделают? Один раз всего и допросили-то, а меня три… — снова вздыхает он. — Вот глаз подбили… Ладно бы немцы, так нет, свои же мужики из «Омакайтсе»[4]. Локса Эльмар, Саласоо Видрик… Односельчане, старые знакомые.
Под глазом Йоханнеса вроде ничего нет, но что его запугивали, может быть, даже били, вполне возможно. Так что опасения Йоханнеса в какой-то мере подтвердились. Я вспоминаю, как он стоял в то утро на лестнице, безвольно опустив огромные ручищи. Раздавленный человек. Стоял, не в силах ничего сказать, как мешок с трухой. Помню, — прямо удивительно, как ясно я все помню, — что он даже дышал не грудью, как обычно, а животом, который дрожал мелкой дрожью при каждом вздохе.
Кристина, согнувшись, сидела на ступеньке, положив на колени разбитую голову Курта, и ее грубая ночная рубаха быстро пропитывалась его кровью. Долго длилось молчание.