Афонсо не отличался высоким ростом, но был плотен и широкоплеч; его продолговатое лицо с орлиным носом и выдубленной до красноты кожей, седые коротко подстриженные волосы и белоснежная остроконечная борода делали его, по мнению Карлоса, похожим на закаленного в боях рыцаря героической эпохи вроде дона Диого де Менезеса или Афонсо де Албукерке. Слова внука вызывали у старика улыбку, и он полушутливо напоминал Карлосу, что всякое сходство обманчиво.
Нет, нет, он не был ни Менезесом, ни Албукерке: просто старый добряк, предпочитавший всему свои книги, покой своего кресла и вист у камина. Сам он обычно говорил про себя, что он всего лишь старый эгоист; однако на самом деле благородство его сердца никогда еще прежде не было столь щедрым и всеобъемлющим. Часть дохода он без оглядки тратил на помощь тем, кто в ней нуждался. И все более и более сострадал бедным и несчастным. В Санта-Олавии дети со всей округи сбегались к барскому дому, привлекаемые добротой и лаской его хозяина. Все живое вызывало в нем нежность: он обходил ползущего муравья и спешил полить сохнущее без воды растение.
Виласе он напоминал патриарха, когда сидел возле камина в потертом бархатном сюртуке, безмятежный, улыбающийся, с книгой в руках, и старый кот лежал, свернувшись, у его ног. Громадный, раскормленный ангорский кот, белый, с рыжеватыми пятнами, теперь, после смерти Тобиаса, величественного сенбернара, оставался неизменным компаньоном Афонсо. Кот родился еще в Санта-Олавии и там и получил имя Бонифасио; позднее, когда кот был перевезен в столицу и вступил в возраст любовных и охотничьих приключений, он стал именоваться более пышно — дон Бонифасио де Калатрава, а ныне, сонливого и грузного, достигшего наконец отрешенности от мирской суеты, его величали Преподобным Бонифасио…
Жизнь семейства Майа отнюдь не всегда текла столь свободно и легко, споря невозмутимостью с прекрасной рекой Летой. Нынешний глава рода, чьи глаза умиленно влажнели при взгляде на любимые розы и в который раз с наслаждением скользили при свете камина по строкам Гизо, когда-то, по мнению его собственного отца, был самым яростным якобинцем Португалии! Впрочем, и в те времена революционный пыл бедного юноши выражался в чтении Руссо, Вольнея, Гельвеция и «Энциклопедии»; в слезах, неудержимо навертывающихся на глаза при слове «конституция»; в щеголянии фригийским колпаком и синим шарфом, в декламировании масонских гимнов во славу Высшего Зиждителя Вселенной. Всего этого, однако, оказалось довольно, чтобы возбудить гнев родителя. Каэтано да Майа, португалец старого закала, осенял себя крестом, когда при нем произносили имя Робеспьера, и в своей полной апатии благочестивого и болезненного фидалго сохранил лишь единственнное живое чувство — отвращение и ненависть к якобинцам, в коих видел причину всех бед и несчастий как общественных, так и личных, начиная с потери колоний и кончая приступами подагры. Спасение от якобинства он мнил лишь в наследнике трона доне Мигеле, перед которым преклонялся как перед будущим сильным и мудрым правителем. И подумать только, у него, у Каэтано да Майа, сын — якобинец! Старый фидалго чувствовал себя, подобно Иову на гноище.