Стрелок сдержал слово и разбудил Мещеряка, когда «стол» был уже накрыт. Летчики соорудили его из двух ящиков. На газете лежал хлеб и стояли банки заморской тушенки, которые вскрыли острыми ножами с плексигласовыми рукоятками — эти ножи лежали тут же, рядом, и Мещеряк мог оценить их по достоинству. Плексиглас тогда уже вошел в моду. Из него умудрялись делать не только рукоятки ножей, но и мундштуки, и портсигары. В умельцах недостатка не было.
— Присаживайся, морячок, — пригласил Мещеряка командир корабля. — Сном сыт не будешь.
Мещеряк не заставил себя упрашивать. Он был голоден и развязал вещмешок.
— Ого, тебя, как погляжу, тушенкой не удивишь, — снова сказал командир корабля, расстегивая ворот кителя. — Ло–со–син–ка… — он почти пропел это слово. — Вот это да… Давненько я ее не пробовал. Раньше, бывало, в «Метрополе»…
Командир корабля оказался коренным москвичом.
— По такому случаю… — осторожно намекнул стрелок.
— Можно. По маленькой можно… — командир кивнул. — Васек, принеси–ка баклагу… Рыбка, известное дело, плавать любит. Выкажем мосье лососю свое уважение. Он как–никак благородных кровей. Деликатес!..
Потом, поровну разлив спирт — глазомер у командира был что надо, он поднял свой стаканчик для бритья и сказал:
— Ну, со свиданьицем!..
В Баку прибыли днем. Жара была сухой и скрипучей — не верилось, что рядом море. На улицах пахло нефтью.
Простившись с летчиками, Мещеряк отправился в порт и, отыскав военного коменданта, договорился с ним, что тот посадит Мещеряка на первое же судно, отправляющееся в Красноводск. Комендант оказался добряком: «как не порадеть родному человечку?» И потому уже в десятом часу вечера, когда густо и низко стемнело, Мещеряк еще до начала посадки одним из первых поднялся на борт ржавого суденышка под названием «Мангышлак». У него была койка в восьмиместной каюте второго класса. Чего еще желать?
Когда пассажиры–счастливчики, которым достались посадочные талоны, взяли суденышко на абордаж, оно низко осело и, дымя, стало выбираться из порта. Где–то внизу меж ребер судовых шпангоутов трудно работала паровая машина, за обшивкой шумно дышало море, а в иллюминаторы скреблись звезды. В каюте было так душно, что Мещеряк снял китель, а потом и тельняшку.
День, проведенный в Баку, не оставил заметного следа в его сердце. Город оказался пыльным, как старый восточный ковер. Был разгар лета, весенняя полнозвучность южной природы уже притихла и поблекла, спело отяжелев под яростным солнцем, темнолицые люди на улицах в большинстве своем ходили не в пестрых шелковых одеяниях, а в тусклом армейском хаки, и у Мещеряка не возникало такого чувства, будто он попал в Персию, как это случилось когда–то с Есениным. Даже строки Есенина «Шаганэ ты моя, Шаганэ! Потому, что я с севера, что ли, я готов рассказать тебе поле, про волнистую рожь при луне…» вспомнились Мещеряку не в самом Баку, а уже позднее, когда он улегся на койку в утробе парохода «Мангышлак».