Луны не было.
Сердце медленно отсчитывало секунду за секундой, пугаясь каждого шороха и собственного стука.
Гасовский полз впереди — Нечаев видел перед собой подошвы его ботинок и каблуки, подбитые стертыми подковками, которые то и дело взблескивали. Сам он полз на правом боку, подтягивая винтовку. Была дорога каждая секунда.
Около полуночи они добрались до дальних кустарников и почувствовали себя в относительной безопасности. Тут можно было отлежаться и передохнуть.
Они давно привыкли к слитному, не умолкавшему ни на час гулу артиллерийской канонады, к холодному свету ракет, к электрическому треску пулеметов и не обращали на них внимания. Они научились в шумах войны безошибочно отыскивать те непривычные для уха слабые звуки, которые таили в себе главную опасность. Сейчас какой–нибудь странный шорох был страшнее громкой артиллерийской пальбы. Но больше всего они были озабочены тем, чтобы ненароком не напороться на румынских часовых.
За первой линией вражеских окопов тянулась еще и вторая. Между ними все поле было изрыто ходами сообщения, и чужие голоса раздавались порой совсем близко: то справа, то слева, то впереди. И хотелось стать невидимым, не дышать, уйти на время в небытие, чтобы потом очутиться подальше от передовой, там, где лиманы, и плавни, и чистая степь, и пустое небо, под которым можно стоять не таясь, в полный рост, и дышать широко, свободно.
Других желаний не было.
Прислушиваясь к чужим голосам, Нечаев впервые подумал о том, что здесь, в расположении румынского полка, идет такая же окопная жизнь, как и та, которая была ему знакома. Солдаты ели, спали, тихо переговаривались, смеялись над кем–то, стояли на часах… Вот какой–то солдат спросонья вылез из окопа в одном исподнем и кряхтя пристроился в кустах так близко, что Нечаеву ничего не стоило пощекотать его своим плоским штыком. Другой солдат дремал на бруствере, опираясь на винтовку, словно ото была лопата. Это были усталые, неряшливые солдаты, которым военная служба в тягость, которые ошалели от грохота и воя. На их небритых лицах была тупая покорность судьбе. Они уже примирились с безысходностью, с тем, что каждого ждет пуля или шальной осколок и деревянный крест на чужой земле. О чем они мечтали? О легком ранении? Об отпуске?..
Нечаев лежал, уткнувшись в землю, которая душно зноила, отдавая ночи лишек дневного жара, и думал о румынском солдате, который был рядом. Кто он? Должно быть, немолодой уже человек, бадя[3], страдавший бессонницей. И все–таки этот кряхтящий бадя был теперь его, Нечаева, заклятым врагом. Так случилось… А все потому, что на том хлебопашце были сейчас не ицары — эти толстые домотканые брюки, а казенное солдатское белье.