Аттракционы (Славоросов) - страница 15

    Разман говорит: „Чжуан-Цзы, китаец, хотел написать роман, в котором была бы описана вся реальность, вся до последней сущности и формы — интересно, у вас в издательстве подписали бы договор на такую вот книжку? Одному, естественно, такая работа не под силу, нужен коллектив авторов, человечество. /Хотя в те благословенные китайские времена не было теперешней пропасти — все культуры, культура, беда с этими культурными — между замыслом и воплощением. „Стрелок, избравший цель, не нуждается в луке“, — как сказано в одной древней книге./ Но ведь роман-то пишется, анонимно. Железное деревце прогресса шумит об этом пластиковыми листьями. Взгляни на него с этой точки зрения и увидишь, как неутолимо хочется деревянному лгунишке Пинокио ожить. А ведь когда-то не было этой стеклянной грани между внутри и вне, живым и неживым, реальностью и вымыслом. Золотой век человеческого сознания. В начале было слово. И как убого звучит фаустова поправка — это и есть культура. Но с другой стороны, это ведь всеобщий космический принцип, ритм пульсирующей вселенной. Чтобы обрести дом, нужно сперва его потерять, так. Умереть и воскреснуть. Когда-то культура вышла блудным сыном из храма, но теперь, наевшись свиных рожков, она возвращается. Она сама становится храмом. Может, организуем при фирме „Заря“ творческий кооператив „Созидатели Счастья“? Мастерскую реальности? Издательство „Рай“?“

    Разман всегда как-то не очень умно подшучивает над моей прошлой издательской деятельностью, хотя сам работал в нашем издательстве линотипистом. Я и устроил его, что требовало определенных усилий, учитывая разманово чересчур пестрое прошлое/. В неоновой трубке над его головой что-то начинает жужжать, точно потрескивает целлулоидными крылышками искусственное насекомое. Я вполслуха продолжаю слушать Размана — нельзя терять контроля над ним — чувствуя подспудное движение ночи. Восприятие вообще иначе работает в эти необъятные — часть больше целого — часы, напоминающие секретный чемодан фокусника, в котором исчезают предметы, ассистенты, он сам, наконец, так и не открыв обещанную разгадку. Ночь похожа на детство.

    Разман говорит: „Мы уже не помещаемся в самих себе. Искусство, как создание высшего вымысла, романа обо всем, вышло из кабинетов и галерей, затопило неощутимым всепроницающим эфиром, световодом, весь темный вещественный мир. Искусство выходит за пределы самого себя. Время превращений. Весь мир превращается в произведение искусства, роман о себе, возносится в сияющее небо вымысла. Техника и наука — только инструменты этого синкретического сверхискусства. „Дух дышит, где хочет,“ — мы подчас не замечаем его магического присутствия. Мерцающее чудо синематографа высветило наше сознание. Экран — как небо, в котором сражаются призрачные армии и любят бесплотные создания. А телевидение, отрада визионера, — как можно жаловаться на него, жалуйтесь на собственное зрение, законы оптики, протяженность пространства, так. Ведь это же бесчисленные русла, ручейки — от каждого ко всем, сливающиеся в океан единства. Окошки в подлинно человеческую творимую реальность. Но и этого нам мало, мы заполним свое незримое духовное небо до пределов бесконечности; грядет компьютер. deus ex mahina. Мы вознесемся туда из грубого физического тела, в эти ячейки и блоки, в электронные небеса, мы — творцы своего Рая“, — Разман вскакивает на ноги, не заметив, что опрокинул табуретку, воздевает с карикатурным воодушевлением руки, точно марионетка в нашем электрическом балаганчике, отразившись — кукольная фигурка пророка — в темных зеркалах автоматов, тут и там, заполняя собой замкнутое освещенное пространство — бледный хоровод разманов — и горланит во всю мочь песенку, которой научился у союзников: when the saints goes marshin'in. Разман пугает меня. Я понимаю, что нужно немедленно что-то предпринять, пресечь этот бьющий через край фонтан психической энергии, пока есть еще, что пресекать, к кому аппелировать. Пока Разман еще Разман, и вскипевшая мгновенно личность не вышла за свои прозрачные пределы, превращаясь в безликое и неподдающееся контролю, в ситуацию. Всю жизнь я больше всего боялся детей, пьяных и уличных сумасшедших, эту непредсказуемую, но одушевленную стихию — именно сочетание иррационального и одушевленного вызывает тот единственно подлинный /ибо на на чем реальном, в общем-то, не основанный/ ужас, идущий из кишечника и мозга одновременно, пересекаясь где-то под ложечкой, что называют мистическим. Шуточки козлоногого бога. Именно этот единственный настоящий страх — все остальное и не страх ведь, но чувство опасности, опасение — не имеет за собой, как правило, реальной угрозы /зато уж если имеет, то действительно смертельную и неизбежную/. Впрочем, другой наблюдающей частью сознания я понимаю, что Разманова припадочность вовсе не так неуправляема, как кажется, скорее наоборот — выверена и просчитана. Зная мое слабое место, он пользуется ею, как припрятанным козырем. И всякий раз — пугаюсь. Ведь на таких высоких энергетических уровнях, при такой, выражаясь условно, психической температуре границы между игрой и откровением, симуляцией и патологией, проповедью и кликушеством столь зыбки и непрочны, что одно может перейти в другое, сорваться в другое с силой сокрушительной и опасной. И я тороплюсь, делаясь неуклюжим — но тут уж не до эстетики — словно фехтовальщик, у которого выбили из рук рапиру, хватающийся в смертельном испуге за первый попавшийся дрын. Отводя глаза от этого теряющего привычные черты лица, точно мелеющего, обнажая неведомое дно, залитое ярким, но скудным светом неоновой лампы, язвительно говорю: „3о шпрах Разман“. Глупо и стыдно, но иногда и нужен бывает лобовой ход, оглобля вместо рапиры, наглость вместо отваги.