Аттракционы (Славоросов) - страница 16

    Разман умолкает, как от предательского удара. Его лицо, лишенное тени в этом свете, явно не предназначенном для людей, свете морга, операционной, нечеловеческой игротеки, ничего не выражает. Потом продолжает, как ни в чем ни бывало, но голосом уже спокойным и чуть севшим: „Фашиствующие гуманитарии утверждают, что нет никакого нравственного прогресса. Но разве ноги могут обогнать туловище, так. Я сочинил трехстишие, хокку, как раз об этом. Слушай же:

    Все 15 камней

    сада Реандзи

    видны с вертолета“.

    Я могу позволить себе расслабиться. Разман ведет себя правильно, но неверно. Он никак не реагирует на мою, в общем-то, дурацкую реплику — что ж, глупость не заслуживает внимания. Но ведь то, чему внимания не уделяют, и есть объект его, пусть сдерживаемого, а не проявленного. В конце концов, естественнее отмахнуться от мухи, чем делать вид, что ее вовсе нет, когда она ползает по кончику носа. Кто еще глупее выглядит — вопрос. В конце концов, именно отсутствия реакции я и добивался, чтобы позволить себе расслабиться.

    Я больше не слушаю Размана. Его лицо похоже на гипсовую маску, он и говорит, почти не разжимая губ. как медиум. Но сейчас его речь лишь фон, „белый шум“, быть может, невнятное эхо моих собственных мыслей — так прибой, живущий в морской раковине, — лишь отзвук непрестанного тока собственной крови. Мир, как экзотическая океанская раковина, недаром, так часто узнаешь вдруг свои мысли в чужих словах, а личный опыт, как ни странно, оказывается, порой, глубже и шире опыта чисто эмпирического. Разман играет вхолостую. Я то и дело киваю ему, но смотрю при этом чуть в сторону, в дальний угол нашего павильона, чтобы он не увидел моих глаз.

    Я научился дремать с открытыми глазами — хотя вряд ли можно назвать это состояние дремой или сном, скорее оно напоминает, должно быть, грезы курильщика опиума. „Это уже сугубая практика старости. И опять меня сносит, точно нежной и неумолимой силой ночного отлива, притяжением Луны, в какие-то призрачные пространства зыбкого обмана, что кажется ближе к истине, чем самая трезвая и голая правда дня. Странная игра фантазии: мне представляется вдруг, что я всадник в тяжелых доспехах, неторопливо приближающийся к цели по зеленому полю без границ, поросшему аккуратненькой глянцевой травкой. Я явственно ощущаю мерно вздымающиеся бока коня и уверенную тяжесть меча слева у пояса, хотя зрение как-то сужено, и я не могу оглядеться по сторонам. Я знаю, что откуда-то с противоположной стороны ко мне приближается противник, невидимый пока, но уже близкий и неотвратимый — Черный рыдать. Как ни странно, в этом видении нет ничего детского, пряного, вальтерскоттовского, скорее что-то от точности и серьезной условности игровых автоматов сквозит в этой неполной и однозначной ситуации. Но я спокоен. И вот он возникает в поле моего зрения — на черной лошади, в черных тусклых доспехах — я не могу отчего-то уловить деталей. Мы сближаемся неторопливо, и я узнаю его. Вернее, узнает его Белый Рыцарь, изготовившийся к поединку, — должно быть, по геральдическим цветам или гербу на щите; я же знаю его, безымянного, по законам сна /в котором я и есть Белый Рыцарь/ не сознанием или памятью, но всем своим существом. Глянцевая подстриженная трава зеленеет несоответственно ярко. Я знаю все, что мне должно делать. И когда черная безликая фигура оказывается в зоне досягаемости, я неожиданно легко вытаскиваю из ножен тяжелый обоюдоострый меч с крестообразной рукоятью, перехватываю его двумя руками и, привстав в стременах, заношу над неподвижным врагом. Он даже не пытается защититься — мгновение упущено, и неотвратимый рок победы всецело в моих руках. Клинок, широкий и длинный, отсвечивает холодным блеском, рассекая взвизгнувший воздух. Ладони словно прирастают к рукояти, удобной притягательным и искушающим удобством орудия убийства. Небо синее и ясное, таящее чью-то смерть, — последнее, что я вижу, что видит кто-то во мне,