Аттракционы (Славоросов) - страница 31

    Когда я вновь открываю глаза, посреди комнаты, у стола, стоит человек в кожаной куртке и смотрит на меня. В одной руке он держит смятую кепку, в другой авоську с какой-то снедью: кажется, там бутылка молока, бесформенные кульки, еще хлеб. Человек смотрит на меня с некоторым сомнением, словно не совсем узнает. Он аккуратно ставит авоську на стол, не отрывая от моего лица какого-то шершавого своего взгляда, и вдруг произносит фразу на незнакомом языке; но мне совсем не хочется с ним говорить. Я хочу закрыть глаза, но, точно узнав мое намерение, он с угрожающей быстротой подходит к моей постели, склоняется надо мной, беспокойно и ищуще заглядывая мне в глаза. Его белое широкое лицо заслоняет оставшийся мир. Я тоже знаю, чего он хочет, ведь я даже знаю, кто он. Бледная тень ужаса, как тень рыбы в глубокой воде, мелькает в его лице. "Э, — говорит он, — ты что, нет, — теперь я понимаю его слова, слова вообще возникают в моем мозгу, минуя слух, потому что от них уже нельзя защититься. — Ты что надумал? Не теперь. Слышишь? Ты слышишь меня? Ты не уйдешь — так, — гримаса досады и боли искажает его лицо, кажется, он схватится рукой за сердце сейчас. — Всю жизнь уходил, но сейчас — нет. Я не позволю тебе. Ты слышишь? Ты слышишь меня? — он говорит нарочито раздельно, хотя и торопливо, с сиплым придыханием, роясь взглядом в моих беспомощных глазах. — Ты! — ты всю жизнь прятался в себе, мечтательный палач. Ты жил, будто… будто пил кофе со сливками. Вкусно? А ведь ты прекрасно знал правду — и благодушествовал, придумывал себе игры, онанист, лгал себе — и весь мир хотел в ложь превратить — фантазер! Играть в детские кубики с окровавленными руками? Слушай: ты все знаешь! Но я скажу тебе, я — свидетель, чтобы ты не солгал — там. Все время тайно рассчитываешь на милосердие, так? Руков более достоин милосердия, чем ты. Ты, только ты убил Венечку — он же не умер там, как тебе передали и как ты убеждал себя, чтобы совсем забыть в конце концов /а ведь знал, знал!/ — Венечка покончил с собой! Я не говорю о том, что ты разрушил мою жизнь, превратил все в бесплодный прах, так — быть может я и сам распорядился бы с ней подобным образом. Но Ксения! Ты убил и ее, тогда. Все эти годы она жила только болью, не твоим расковыриванием болячек, не твоим выдуманным страданием, жирный игрун, но мукой — ты знаешь ли, что такое нескончаемая мука, жизнь-мука? Да ты ведь не способен чувствовать боли, ничего, кроме сладкой душевной щекотки — иначе бы ты не жил, — взгляд его неподвижен, как у мертвеца или рептилии, я хочу остановить его, сказать: "Не надо, Разман", предупредить, уберечь от непоправимого, но не могу вымолвить слова, вдруг ощутив собственный язык, как безводную пустошь. Я не могу пошевелиться, тело где-то вне — предмет, посторонний предмет, и всякое усилие гаснет внутри, не родившись, словно отсыревшая спичка, даже слезы бессилия не выступают на тяжелых неторопливых глазах. Я только туго скашиваю их и, кажется, хриплю глубоким чужим голосом. Разман смотрит на меня с ужасом и отвращением. Он сам уже почти хрипит, грузно опираясь на край кровати. Разман хрипит: "Кто позволил тебе мучить людей? Ты ведь никто, даже не преступник. Никто, дыра, яма, отрицательная величина. Оторванный кусок ума — без любви, без сострадания, без совести. У тебя нет души. Слышишь, благостный труп? И тебе не будет прощения — некого прощать. Ты — самовлюбленный коллапс, ты сам зарос собой, как соединительной тканью. У тебя нет души, тебя и убивать не стоит, Авель, — Разман тяжело отваливается от лежащего на постели, отшатывается назад и в сторону с потемневшим, опавшим внезапно лицом, оно стремительно теряет всякое выражение, точно гаснет, только в уголках губ — то ли выродившаяся ненависть, то ли какая-то жестокая жалость. — Тебе нет прощения, умирай," — он резко отворачивается, нахлобучивая кепку, — солнце вспыхивает в скрипнувшей коже искривленным бликом. Он уходит неестественно прямо, точно на непритертых протезах, точно едва удерживая равновесие на предательски-шатком паркете исчезающей комнаты, широким и деланно-твердым шагом. И уже от порога Разман оглядывается по-волчьи, через плечо — но видит только громадное смертельное солнце — и никого.