Карсбери был поражен. Он не думал, что Фай знает об этом. В голове шевельнулась беспокойная мысль: «Хитрость сумасшедшего». Но уже через мгновение благодушие вернулось к нему. Он подошел сзади к креслу Фая и опустил руки на его ссутуленные плечи.
— Знаешь, Фай, я всегда испытывал к тебе особые чувства, — сказал он. — И не только потому, что твои причуды помогли мне стать Всемирным управляющим. Я всегда чувствовал, что ты чем-то отличаешься от других. И бывали времена, когда… — он заколебался.
Фай слегка согнулся под тяжестью дружеских рук.
— Когда я был в здравом уме? — закончил он решительно.
— Как сейчас, — мягко заметил Карсбери. — Я всегда чувствовал, что, пусть превратно, пусть не до конца, но ты меня понимаешь. И это много для меня значило. Я был одинок, Фай, ужасно одинок — целых десять лет. Никаких товарищеских отношений, даже с людьми, которых я обучал в Институте политического руководства. Перед ними тоже приходилось играть свою роль, скрывать от них некоторые факты из опасения, что они пытаются захватить власть через мою голову, будучи недостаточно подготовленными. И никто не поддерживал меня по-дружески, кроме разве что собственных моих надежд да тебя временами. А теперь, когда все позади, для нас обоих начинается новая жизнь. И я, честно говоря, рад.
Наступила тишина. Фай не оглянулся, но его костлявая рука потянулась вверх и прикоснулась к руке Карсбери. У того запершило в горле. Ему показалось странным, что между сумасшедшим и нормальным человеком может возникнуть даже такое мимолетное взаимопонимание. Но так оно и было. Он освободил руки, быстро прошагал к столу и обернулся.
— Я ходячий атавизм, Фай, — произнес он каким-то новым, необычно страстным тоном, — атавизм из тех времен, когда человеческий рассудок был куда здоровее.
Изучая историю, я очень скоро пришел к выводу, что критический момент наступил во время Окончательной Амнистии, совпадающей с образованием нынешнего общества. Нас учили, что в то время из тюрем освобождали миллионы политических заключенных и миллионы прочих узников. Но кто же были эти прочие? На этот вопрос нынешняя историография дает только неясный, слишком приблизительный ответ. Трудности, с которыми я столкнулся, были чрезвычайными. Но я продолжал искать истинный ответ. Почему, спрашивал я себя, такие слова, как «безумие», «помешательство», «сумасшествие», «психоз» исчезли из нашей лексики, а сами понятия — из нашего сознания? Почему предмет «психопатология» больше не преподается в учебных заведениях? И, что еще важнее, почему наша современная психология напоминает психопатологию XX века? Почему больше нет ни одного заведения для душевнобольных — ведь они существовали в XX веке?