Борис Борисович Львин, еще больше сутулясь — тяжесть свалившейся ответственности окончательно его придавила, — напомнил, что если утрата Ромина для всех — это горе нашей словесности, то для Авенира Ильича — глубокая личная трагедия, незаживающая рана. И перед тем, как дать ему слово, хочется по-человечески выразить и благодарность за то, что он здесь, и самое искреннее сочувствие.
Авенир Ильич взглянул на собравшихся. Вика и Нинель Алексеевна пригорюнились, Милица Антоновна скорбно поджала бледные губы. Тобольский сидел с напряженным лицом, казалось, что он вот-вот расплачется. Сермягин ласкал ушную мочку, лицо его выражало преданность. Молодые филологи приготовились слушать. Все, кто сидел за длинным столом, смотрели с торжественным ожиданием. Плотный мужчина с короткой стрижкой благожелательно лучился. Бурский и тут нашел, как в столовой, укромное местечко в сторонке. Взгляд его был неподвижен и мрачен. А Роза со странной озабоченностью смотрела на боковую стену, как будто различая на ней не видимые никому письмена.
О чем бы я сейчас мог сказать? — невольно подумалось ему. — О том, какой это был невозможный, невыносимый человек? О том, как он сократил мне жизнь? О том, какая была в этой дерзости и беззащитность и неприкаянность? Что дар вдруг избрал своим пристанищем самый неподходящий кров? Или все же о том, что еще тогда он знал, что вечный наш сладкий сон, эта свобода несогласия — с людьми, судьбою, нездешней силой— неодолимо и неизбежно опутает другой несвободой…
И это нежданое стихотворство! "Чей этот мир? Чей срок сейчас?" В самом деле, чей срок, чей мир? И что означает эта пустыня, обещанная строкой поэта, уже мерцающая на горизонте? Конец Атлантиды или начало какого-то нового непотребства? Грустно стать Утром будущей ночи. Впрочем, такие всхлипы бесплодны. Он тут же оскаливался: "Не кроваво". Что поделаешь? Мы — дети империи. А уж она просто плавала в лирике. Крайне чувствительный удав.
Что толку против собственной воли пытаться представить себе, как он встретил свою последнюю вспышку света? Скорей всего, криво усмехнулся: "Ну что же, Костик Ромин, все кончено?" — еще не веря, что это явь. О, Господи, спаси и помилуй.
Так он и не успел написать о комаре, который хотел спеть свою прощальную песенку. Не написал, но сам это сделал. Автор ушел, и слово ожило. В сущности, обычное дело. Почти непременное условие этой беспощадной игры.
А имя его, меж тем, бронзовеет, и сам он уже не бедный дух, а уважаемый переплет, и, собственно, никому нет дела до этой злости, до этой муки, которые с равной непримиримостью мытарили его дни и ночи. Все унялось, и все растворилось.