С другой стороны, и такие люди — тоже люди и имеют право на самовыражение. Ролевое движение большое, всем места хватит… Побесится человек, перебесится — глядишь, станет ему лучше, чище, светлее. Никогда ведь не знаешь, где и как постигнет тебя озарение.
Когда Вадим четко определил случившееся — как заговор Турениной против Вихторина и Глебова — повисло молчание. Каждый осознавал для себя этот вывод.
Тишину нарушила девица Гликерия. Медленно поднявшись и сжав кулаки, она выговорила сквозь зубы жутким, низким голосом:
— Я эту суку порву голыми руками!
После чего, залившись краской, подхватилась и бросилась бежать.
Животко, обитавший все это время в углу, помчался за ней. Прочие проводили их глазами, но не проронили ни слова. Вершков прикусил губу почти до крови. Харузин все еще покачивал головой, думая о Глебове, который погиб напрасно. Гвэрлум блестела быстрыми глазами, ее увлекла интрига. Флор и Лавр погрустнели совсем одинаково.
Один только беспамятный Пафнутий улыбался. И так, улыбаясь, погладил руку Вадима и пробормотал ему:
— Нет лучше, чем жена добрая…
Сперва стало слышно, как ржет и лупит копытами в стойле перепуганный конь. Затем донесся и человечий крик — странный: то высокий, почти визг, то низкий, утробный, как будто кричит смертельно раненый, еще не вполне осознавший свою рану и бьющийся от боли, ярости, бессилия.
Трое ринулись к конюшне одновременно, не сговариваясь, из разных мест: Вадим Вершков — с крыльца, где пытался по книге научиться читать слипшиеся, затейливые строки (вышло же у Харузина!), Иона-Животко — с заднего двора, где пилил бесконечные дрова, а беспамятный Пафнутий — из горницы, где пел Наталье «утешительные песни».
Бежали, сломя голову, и столкнулись у открытых ворот. Вопли и ржанье доносились оттуда.
Иона шмыгнул внутрь первым, Вадим лишь ненамного опоздал и ворвался вслед за ним. Пафнутий замешкался у двери, оглядываясь на солнечный свет так, будто видит его едва ли не в последний раз.
Девица Гликерия металась по конюшне, как дикий зверь, глаза ее горели, волосы выбились из-под платка и торчали во все стороны, по щеке текла кровь. Она кричала, слепо набрасывалась на стены, била кулаками пустоту. Ни одного звука связной речи не вылетал из ее натруженного, сорванного горла, один только яростный, бессильный вой.
Вадим схватил ее за руки, притянул к себе, забывшись, стал гладить по голове, крича:
— Гликерьюшка! Милая! Душа моя! Да что с тобой? Кто тебя?
— Пусти! — визжала Гликерия, с силой выдергивая руки из сильных, ласковых объятий Вадима. — Отпусти, гадина! Не тронь меня! Ненавижу тебя!