Чаще всего кафе начинали заполняться после поэтических вечеров. Их устраивалось очень много и в 20-е годы, и в 30-е. Снимали зальчик или просто подвал в таких же кафе, только подешевле: в «Ла Болле», в «Мефисто», в «Таверне Дюмениль», а особенно у «Доминика». Хозяином этого ресторанчика был Павел Тутковский, любитель литературы и литераторов, старавшийся им помогать, чем мог. Нувориши вроде булгаковского Корзухина подозрительно смотрели на каких-то оборвышей-декадентов, которых хозяин сопровождал в отдельный зальчик подальше от степенной публики.
В этом зальчике читали безвестные юные стихотворцы, но, случалось, и авторы с громкими именами, от Адамовича до Набокова, который уже покорял Париж. Потом было обсуждение. Тут репутация мало что значила — могли в пух и прах разнести даже очень маститых. Обмен мнениями, нередко оскорбительными и для читавшего, и для оппонентов, дальше происходил за рюмкой, но уже без недавней горячности. Сама атмосфера этих поздних разговоров располагала к взаимному пониманию и дружелюбию.
Да и нельзя было в придачу к прочим бедам озлобляться против своих. Жизнь и без того становилась все труднее, у всех были одни и те же проблемы: негде жить, нечем платить, просрочены документы, газетка лопнула, а ремонтная мастерская опечатана, и никаких перспектив на завтра. Хорошо Ирине Одоевцевой: у ее дяди доходный дом в Риге, и каждый месяц поступает субсидия, на которую они с Георгием Ивановым могут существовать, не зная лишений (все это кончится, когда Красная армия летом 1940-го «освободит» латвийскую столицу). Другим ничего не оставалось, как рассчитывать на пособие по безработице или случайную — и всегда мизерную — помощь филантропов. А когда не было и этого — спать в ночлежках или, бывало, под мостом.
Впрочем, старались не поддаваться мрачности, верили, что тем или иным образом, но все как-то устроится. Притяжение Парижа было неодолимо, пьянил сам воздух кварталов со старыми замшелыми стенами, от которых тянет запахом матраса, покрытого плесенью. Этот запах запомнился начинающему американскому прозаику Генри Миллеру. Он тогда жил там же, на Сене, и писал «Тропик Рака», скандальный роман, который запретили сразу после публикации полулегальным парижским издательством «Олимпия пресс».
В «Селект» и другое монпарнасское кафе — «Дом» Миллер заглядывал часто, русских, судя по роману, много было среди его знакомых, и о том, какую они вели жизнь, он рассказал красочно — зная, чувствуя материал. Тот Париж, который сделался своим городом для них всех, совсем не схож с привычным образом музея, где каждый камень пробуждает исторические ассоциации и то и дело попадаются мемориальные доски в напоминание о знаменитых людях, которые тут жили. Миллер описал что-то вроде свалки отбросов посреди исторического великолепия. Это Париж узких переулков и прямоугольных дворов, где догнивают завалившиеся деревянные сараи и копаются в помойке бледные маленькие рахитики, а кривобокие уроды глядят на них в окна сквозь никогда не моющиеся стекла. Город дешевых борделей с хрипящими механическими пианино, закопченных виадуков, пропитавшихся мазутом туманов, пансионов, битком набитых всяким отребьем, для которого вполне сойдет и комнатушка без окна. Город блошиных рынков и жестяных водостоков, которые проржавели от зимней измороси. Город, где всю ночь не гаснет сверкающее кружево электрической рекламы, над которой вознеслась тяжелая белизна церкви Сакре-Кёр на Монмартре, а сразу за нею тянутся улицы, приманивающие дансингами, биллиардными, кинотеатрами, куда забредают, чтобы согреться и подремать. Или доступными ресторанчиками — там носятся между столиками гарсоны в грязноватых передниках с карманами, рвущимися под грузом медяков.