Повседневная жизнь русского литературного Парижа, 1920–1940 (Зверев) - страница 192

Владимир Варшавский, средней руки прозаик, но прекрасный мемуарист, годы спустя вспоминал бесконечные ночные разговоры в те уже казавшиеся баснословными времена, когда Монпарнас стал отчасти русским. И свидетельствовал: в этих бедствующих, опустившихся «монпарно» московского происхождения было что-то от русских мальчиков Достоевского, которым непременно нужно отыскать свое решение самых трудных и ответственных этических проблем. В прокуренных залах говорили о Боге и о человеке, уже Его не ощущающем, томящемся бесцельностью, пустотой своих будней. О потерянном доме, о «детстве, юности, всей славе и счастье прежней жизни на родине». О «тоске эмигрантщины», которая сводит с ума.

Называли тех, кого — как гениального и беспутного Артюра Рембо — восприняли в качестве пророков и предтеч своего поколения, очутившегося в чужом, равнодушном мире и особенно остро чувствующего банкротство ценностей, отцам этих мальчиков казавшихся бесспорными. Грезили о литературе, которую они непременно создадут, не оглядываясь на ворчанье Милюкова, жестоко их выбранившего за измену «здоровому реализму» и «отрыв от жизни», да и вообще не считаясь с канонами, священными для стариков. Пусть другие пытаются остановить время, якобы не имеющее власти над памятью, и сохраняют иллюзию, что память заслонит и от эмигрантского повседневья, и от тоски. Пусть старшие с уверенным мастерством описывают воображаемые приключения несуществующих героев. Пусть с присущей им каменной непоколебимостью держатся за свои гармоничные схемы, хотя жизнь не оставила от этих схем ровным счетом ничего. Монпарнас пойдет в искусстве другими путями. Будет исповедь, пронзительный человеческий документ, и будут абсолютно новые формы, чтобы показать тайные страхи и боли, проникнуть в скрытые душевные движения, для которых не подходят привычные слова. Пустая страница правдивее, чем набор клише, таящихся за изяществом стилистики.

Ходасевич, много раз слышавший такие разговоры, заметил по этому поводу, что «нищета деформирует и самое творчество». Русский Монпарнас Ходасевич знал досконально, много лет тесно с ним соприкасался, но никогда ему не принадлежал. «Мон-парно» отвечали откровенной нелюбовью. Она осталась надолго — даже десятки лет спустя бывшие монпарнасцы вспоминали Ходасевича неприязненно.

Один из них, Василий Яновский, в мемуарной книге «Поля Елисейские», главы из которой стали появляться в печати с 1967 года, набросал довольно живой портрет Ходасевича, но тут злость явно преобладает над всем остальным. Яновскому запомнился Ходасевич в подвале кафе «Мюрат», куда он ходил играть в бридж, которым страстно увлекался всю жизнь. Перебинтованными пальцами — они вечно в нарывах — он нервно теребит карты, и, видя его предельную сосредоточенность, встречая усталый взгляд из-под пенсне, никто бы не решился с ним заговорить в такие минуты. Какая-то горечь словно пропитала все его существо, и даже нездоровый зеленоватый цвет лица выдает глубокое внутреннее неблагополучие, о чем сам Ходасевич, впрочем, никогда не говорит. Андрей Белый, не питая к Ходасевичу расположения, как-то назвал его юнцом, убежавшим из склепа, где уже свел знакомство с червями, и для Яновского это самая верная характеристика. Он находил, что подойдет и другое сравнение — с муравьем. Подразумевалось вовсе не трудолюбие. Разъедающее действие муравьиной кислоты хорошо известно.