Дениска отошел от двери, сел на нары. Вспомнил, что так же, как будто совсем недавно, мерно качало вагоны, когда везли их сюда, навстречу неизвестному будущему, и было тогда острое чувство тревоги и неизвестности, а теперь на душе радостно и хорошо.
Хотелось петь и, словно угадывая желание Дениски, теплый, задушевный голос повел песню:
Вьется, братцы, сокол сизокрылый
В голубой прохладной вышине.
Встрепенулись голоса, и песня взвилась, будоража вагоны:
Едет, едет голубок служивый
Да к своей зазнобушке-жене.
Режет паровоз зеленую степь, да еще и приговаривает: «Ча-ще, ча-ще, ча-ще…»
Из соседнего вагона донеслись обрывки родной, широкой песни:
Ой, ты, степь моя, степь широкая! Широко ты, степь, пораскинулась, К морю Черному пои вдвинулась.
Проводник сидел в вагоне, в углу, прислушиваясь к песне. Ему тоже хотелось петь, но бойцы пели песни незнакомые, и он молча покуривал папиросы. Бойцы допели песню, и вагон умолк, только слышно было, как твердит паровоз: «Ча-ще, ча-ще, ча-ще…»
— «Интернациональ», — произнес вдруг немец, оглядывая бойцов.
— «Интернационаля», — подхватил Ван Ли.
— Верно, братцы, «Интернационал» давайте споем, — поддержал Колосок.
Мощно загремел голосами вагон:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов…
Немец вдруг встал, подошел к кругу, запел по-своему, подтягивая.
— Гут, браток, гут, — похлопал его по плечу Дениска.
Мы наш, мы новый мир построим,
Кто был ничем, тот станет всем…
По щекам немца текли скупые капельки слез, и, смахивая их, он вместе с бойцами пел гимн Октября, гимн революции.