Азъ-Есмь (Канашкин) - страница 81

Да, мы были противниками их, но очень странными. У нас была одна любовь, но не одинаковая. У них и у нас запало с ранних лет одно сильное, безотчетное, физиологическое, страстное чувство, которое они принимали за воспоминание, а мы - За пророчество: чувство безграничной, охватывающей все существование любви к русскому народу, русскому быту, к русскому складу ума. И мы, как Янус или двухголовый орел, смотрели в разные стороны, в то время как сердце билось одно.

Они всю любовь, всю нежность перенесли на угнетенную мать. У нас, воспитанных вне дома, эта связь ослабла... Такова была наша семейная разладица лет пятнадцать тому назад. Много воды утекло с тех пор, и мы встретили горний дух, остановивший наш бег, и они, вместо мира вещей, натолкнулись на живые русские вопросы. Считаться нам странно, патентов на понимание нет; время, история, опыт сблизили нас не потому, что они нас перетянули к себе или мы - их, а потому, что и они, и мы ближе к истинному воззрению теперь, чем были тогда, когда беспощадно терзали друг друга в журнальных статьях, хотя и тогда я не помню, чтобы мы сомневались в горячей любви к России или они - в нашей.

На этой вере друг в друга, на общей любви имеем право и мы поклониться их гробам и бросить нашу горсть земли на их покойников со святым желанием, чтобы на могилах их, на могилах наших расцвела вольно и широко молодая Русь».

Тургеневский «исконный» тип

Спор славянофилов и западников, обозначивший «живые» параметры народного характера (особенно при разрешений таких антиномий, как община и личность, Россия и Запад, народ и публика, позитивное начало и критицизм), с исключительной отчетливостью подтвердил и прогноз Белинского, связавшего с дальнейшим «расширением границ содержания» литературы существенное углубление ее народности. Среди множества новых предметов, подчинившихся «литературному заведованию», на рубеже 40-50-х годов возник совершенно необычный «предмет» - русский мужик со своим небывало сложным миром - и стал важнейшим критерием «весомости» художественной мысли и ее прогресса.

Определенная традиция изображения мужика в русской литературе существовала уже не одно десятилетие - скажем, тот же К.Аксаков в 1846 году напоминал: «Одежда русская - в наш просвещенный век - есть угнетенная одежда!» Однако лишь с момента обнародования повестей Д. Григоровича «Деревня» (1846) и «Антон Горемыка» (1847), рассказа И. Тургенева «Хорь и Калиныч» (1847), появилась возможность вести речь о мужике не как о селянине-бедолаге или пейзане-скоморохе, а как о коренной и всеобъемлющей общественной проблеме. «Растерзанной фигуре Антона Горемыки, - писал позже дореволюционный литературовед Евг.Соловьев, - русская литература положительно должна была бы воздвигнуть памятник... Здесь заключалась целая программа, здесь был дан лозунг - один из тех лозунгов, которые являются в десятилетия, и второстепенное литературное произведение сыграло первую историко-литературную роль. После него можно было написать о чем угодно и сочинять что угодно, но тот писатель, который так или иначе не выяснил своего отношения к мужику, к народу, не мог уже рассчитывать на продолжительное общественное внимание; на него смотрели только как на забавника, его читали только для развлечения, к нему не относились серьезно. Мужик и мужицкий вопрос стал поистине нравственной цензурой - строгой, непреклонной, подчас неумолимой, избежать которой не было никакой возможности. Было признано и все согласились, что это «самое важное» (70).