Они были ему безразличны. Молодой, крепкий парень и похотливая бабенка.
Ну, что ж… Когда обстоятельства складывались таким образом, он и сам был не против. Одно мгновение Урос подумал о тех девушках, которые по первому же намеку торопились к нему в юрту. Хотя у него их было не так уж много, и он их почти не помнил. Но всегда происходило одно и то же: неожиданный привал — какой-то грязный дом — темнота — короткая вспышка удовлетворенных чувств — отвращение до — после — и во время этого постыдного акта.
Ему вспомнилось почти забытое лицо его жены — она умерла от холеры на первом году их совместной жизни, когда была беременна.
«Я тогда еще подумал, что это плохое предзнаменование… но я ошибался… в том же году я выиграл в Мазари мое первое большое бузкаши.»
Послышался громкий и долгий вздох. Затем все стихло. Урос забыл о Мокки… забыл о Серех. Молчаливая темнота опять окутала его. Лишь ветер тихо шуршал сухими ветвями и баюкал его… баюкал…
Он почти заснул, но тут его позвал из сна другой голос. Нежный, простой шепот… голос женщины. Он зазвучал рядом. И столько детской невинности было в нем, и такое чистое счастье, что Урос прислушался к нему, как завороженный. Сначала он не разобрал слов, но потом ветер донес их до него.
— Мой большой саис, мой высокий саис, я пришла только из-за тебя… как только я тебя увидела, там, у палатки… я все поняла…
Голос на секунду замолчал, а потом повторил тихим, но таким же чистым и ясным тоном:
— Большой саис, мой большой саис, большой саис…
И Урос подумал: этот детский голос, чистый и ясный словно ручеек, разве может он принадлежать Серех? Продажной, дешевой, бесстыдной девке…
Чем-то другим быть она не могла… Она родилась такой… Но этой ночью — за все деньги мира нельзя было купить этот нежный голос. Он услышал его вновь, но теперь она говорила совсем тихо, и слов было не понять.
Ему пришел на ум стих, который он выучил еще в школе, и в мыслях стих сопровождал голос Серех:
Если в рай после смерти меня поведут без тебя,
Я закрою глаза, чтобы светлого рая не видеть.
Ведь в раю без тебя мне придется сгорать, как в аду.
Нет, Аллах не захочет меня так жестоко обидеть!
Каждый раз, когда он проезжал мимо юрты, возле которой стояла юная девушка или, приглашенный на свадьбу, думал о невесте — он вспоминал эти строки, чей нежный ритм пережил столетия. Но не потому, что красота стиха трогала его; напротив — он вызывал у него желание обладать этой только что расцветшей прелестью, этим невинным ребенком с опущенными ресницами, — обладать, изнасиловать, опозорить. И сейчас, хотя он лежал разбитым, парализованным, съедаемый жаром лихорадки, он почувствовал сильнейшее вожделение и страсть; эта нежная женщина, скрывающаяся за занавесью из дыма и огня, — должна принадлежать ему! Она была уже не просто Серех, она стала воплощением чистоты и грез, далеким, недостижимым ритмом стиха.