Никогда она всего этого не замечала. Не до этого ей было в той жизни, частью которой она была. Или не была, а стала когда-то, в покрытые мраком бессознания времена? Как бы там ни было – не до этого.
Но теперь, когда он рассказывал обо всем этом, когда касался пальцами рисунков на камнях, Нора ясно видела и еще яснее чувствовала их красоту и загадочность. И сердце у нее замирало. Это было сродни тому, что чувствовала она, когда он пел. Это было в нем, было такой же его частью, как грубая и властная сила его желания, как изогнутый рисунок собольих бровей и каменная тяжесть тела. И вот этим – волшебными тонами голоса, который ласкает и нежит, взглядом, который видит в рисунке камней то, чего она не видит, – всем этим он держал ее крепче, чем силой тела и властью воли.
Они прошли по кромке леса – далеко в тайгу не заходили, там и заблудиться недолго, даже Норе, хотя она здешние места с закрытыми глазами знает, – потом вернулись к берегу и, сидя на валунах, смотрели, как сумерки сходят на стремительную речную воду, словно усмиряя ее, и скалы над берегом делаются темными, даже на взгляд холодными.
– Спойте, Петр Васильевич, – попросила Нора.
Это вырвалось у нее как-то внезапно, для самой себя неожиданно – она ведь никогда ни о чем его не просила. Но, наверное, холод и мрак над весенней рекою так тяжелы были сердцу, что невольно высказалась эта просьба.
– Что тебе спеть? – не удивившись, спросил он.
– Про ветер за занавесочкой.
Нора ни разу не могла уловить, когда он начинает петь. Его голос как будто был всегда, и просто она вдруг начинала его слышать, и не слышать даже, а чувствовать.
Он сгустился, как сумерки, его голос над рекой, и вместе с ним, вместе со словами, которые он откуда-то принес в эти суровые места, где судьба повелела ей жить, входило в Норину душу что-то такое, чего на белом свете нет и, видно, быть не может:
Ветер занавесочку
Тихонько шевелит,
А милый под окошечком
С другою говорит.
Времечко – час двенадцатый.
Разлука нам дана.
Все люди спят, спокойно спят,
Лишь я не сплю одна…
Любовь была в его голосе, и печаль была, и все это было пронзительно, чисто, единственно, все сливалось с тревожными весенними токами, которыми был пронизан воздух, и улетало в пространство, где был Марс, и Венера была, и все загадочные неземные пейзажи, которые он разглядел на каменной россыпи у реки…
– Дура ты, Люблюха, – сказал Петр Васильевич, когда слова и звуки окончательно стихли в темноте, в которую полностью погрузились окрестности. – Да и я не умнее оказался.
– Почему?
Эти слова словно ударили Нору, даже слезы из глаз брызнули. Хорошо, что в темноте он не мог этого разглядеть.