Командировка в юность (Ерашов) - страница 2

Я начал входить в образ с утра, еще до завтрака. Мы позавчера сдали в школе экзамены за девятый класс, день у меня был свободен, отец уехал в командировку, мама прихворнула, но слегка, и не держала меня дома. Я ушел на речку и там, подобно древнегреческому оратору Демосфену, долго совершенствовал дикцию. Мне было, наверное, проще, нежели Демосфену, поскольку я не сочинял речь, а читал чужие стихи.

Я раньше всех пришел в клуб. Мою торжественную приподнятость и горделивую мужественность не испортили даже свалившиеся тотчас неудачи.

В костюмерной не нашлось парика с героическою кудрявою шевелюрою. Додумались приспособить мне стриженую скобкой прическу не то Дикого, не то Колупаева или Разуваева, волосы были, как проволока, и пробор не ликвидировался, как его ни смачивали водой и не драли гребешком. Потом раскокали глиняную кружку и решили поставить возле больного Мцыри рядом с восточным кувшином обыкновеннейший граненый стакан. И уж совсем пустяком показалась замена дощатого монастырского топчана железной койкой.

Рыжая голова помрежа Кольки Бабина просунулась в дверь.

— Мцыри! Готов?

— Сейчас, — сказал я и шагнул к зеркалу, а маленькие лебедята уступили место — их очередь выходить на сцену была чуть не последней.

Нет, право же, купеческий парик удалось приладить неплохо, только спиной к зрителям поворачиваться не следовало: из-под черных прядей выглядывал стриженый затылок. Но грим наложили без всякого изъяна: бледное худое лицо с подведенными глазами и густо намазанными бровями, горькие складки у рта, жесткий подбородок. Я распахнул ворот ночной рубахи, полюбовался пятью багровыми бороздами, тихонько продекламировал: «Ты видишь на груди моей следы глубокие когтей…

Уверенность окрепла окончательно, я уже не сомневался, что непременно попаду на областную олимпиаду, а потом, возможно, и в Москву.

Второй звонок я прозевал. Одновременно с третьим ко мне протиснулся добродушный и неповоротливый Сима Фомин в настоящем (где-то раздобыл!) монашеском подряснике и самодельном клобуке.

— Айда на сцену, Бабин ругается.

На сцене было холодно и пусто, лишь из-за кулис выглядывали — в несколько этажей — физиономии, они подмигивали, улыбались, один Ленька Железняков глядел хмуро.

Я улегся на кровать, заменившую топчан, укрылся до пояса одеялом, облокотился на подушку. Симка-монах сел спиною к залу, скорбно скрестив руки на груди. Выбежал ведущий, в последний раз пробормотал какие-то строки.

— Готово, — сказал я, и Лида-конферансье мотнув согласно головою, скользнула в разрез фланелевого занавеса, с просцениума донесся ее голос: