Временами я не в силах была этого выдержать, боялась, что сойду с ума. Я вставала и закрывалась в ванной, но, когда сидела там дольше обычного, до меня доносился голос твоей мамы:
— Кристина? Ты плохо себя чувствуешь?
В эти минуты я не могла ее выносить. А точнее, не могла выдержать ее доброты. Так же как и доброты отца. В своем отношении ко мне они были чем-то похожи. Это мучило меня, ведь он уже умер и наш контакт прервался навсегда. Я не могла с этим согласиться. Каждую ночь передо мной возникал этот хоровод. Я была как бы отделена от них, но они меня видели. Заглядывали прямо в глаза, и это было как безумие. Они кланялись по окончании спектакля, а ведь этот спектакль продолжался дальше, финальные сцены предстояли только в апреле…
Приближалась Пасха. Твоя мама пекла куличи. У нее было полно дел, и она гнала нас из дома.
— Идите, идите погуляйте, — говорила она нам.
Я видела поднимающийся над гетто дым. Что чувствовала я тогда…
Сначала услышала доносящийся откуда-то издалека звук, который помнила с сентября тридцать девятого.
Это были выстрелы… Я не понимала, в кого стреляют, но мое сердце наполнялось страхом. Мне хотелось заткнуть подушкой уши, чтобы не слышать. Но звук нарастал. Потом в сторону гетто летели со страшным свистом самолеты, начиненные бомбами. Я даже видела пропеллеры, разрывающие воздух… Были минуты, когда я думала о том, что мое прошлое вот так же превратится в пепел. Но это было бы слишком просто…
В Великую пятницу мы ходили в костел к гробу Спасителя. Следуя за женщиной в черном, ведущей за руку маленького мальчика, я испытывала странное ощущение. Казалось, будто я прицеплена к ним. Даже когда женщина, оборачиваясь, звала меня: «Иди сюда, Кристина, а то мы тебя потеряем», — это чувство не покидало.
Может, потому что не могла еще привыкнуть к этому чужому для меня имени. В тот день, когда я увидела дым, а перед этим услышала выстрелы, то осознала: последовав за отцом, сделала свой выбор. Я ведь могла отнести себя к одному из двух народов, чья кровь текла во мне. Тогда, в Великую пятницу тысяча девятьсот сорок третьего года, я почувствовала себя еврейкой и жаждала оказаться там, за Стеной, чтобы присоединиться к борющимся. Это было бы моим искуплением. В моих глазах стояли слезы. У твоей матери в глазах тоже стояли слезы. Она опустилась на колени перед алтарем, я сделала то же самое.
— Помолимся за них, — сказала она, — чтобы Бог послал им легкую смерть…
Даже она, даже эта женщина, преисполненная христианской милостью, не оставляла нам шанса.
Это было для меня ударом. Твоя мама относилась ко мне, словно к ребенку. Она и понятия не имела, кто я на самом деле. Может, ее обманул мой вид — старенький плащик, волосы, заплетенные в косички. Когда в коротенькой юбке и на каблуках я выходила в зал, казалось, ноги у меня «растут от ушей». Так сказал один из клиентов. Теперь я боялась как-нибудь столкнуться со Смеющимся Отто, хотя вообще-то была не очень уверена, что он узнает меня в таком преображенном виде. Преображенном… Почему я так написала, ведь все было абсолютно наоборот. Преображение наступило тогда, когда я стала той, что напрокат, для особого случая. И я давно уже другая, почему же меня так мучает прежний образ? Вместо того чтобы чувствовать благодарность к твоей маме, я еле сдерживала раздражение. К счастью, она этого не замечала. Жила в своем мире добрых поступков. Ничего другого для счастья ей уже не требовалось. У нее был Михал, любимый внучек, а в моем лице пригретая сиротка. Она могла дать выход своим благим намерениям… Это ужасно так писать, но ведь я на самом деле очень плохая… Я так же относилась к самому близкому мне человеку — отцу. Его мораль в гетто абсолютно не работала, когда речь шла о том, чтобы заполнить пустой желудок. Беспомощность отца вынуждала меня действовать. Если бы он нашел в себе силы и дал кому-нибудь знать по ту сторону Стены, возможно, пришла бы помощь. Однажды представился такой случай. Уже после полной изоляции гетто кто-то принес нам посылку. Я подумала, что отец послал через того человека известие, но, когда спросила его об этом, он посмотрел на меня с грустью.