Абсолютно седые волосы, испещренное складками лицо и глаза в окружении сетки мелких морщин. Мы смотрели друг на друга.
— Пани Хелинская, — наконец усмехнулся он.
— Да, — ответила я, чувствуя, что он меня узнал.
— Может, я попрошу, чтобы нам принесли кофе? — с теплотой в голосе спросил он.
Это обращение было не к Кристине Хелинской, а исключительно к Эльжбете Эльснер.
— С удовольствием, — ответила я.
Он предложил мне сесть и угостил сигаретой.
— Пан профессор… я пришла по делу Анджея Кожецкого. — Я помолчала в поисках подходящих слов.
— Что с ним?
— У него проблемы. Он не мог быть тогда на дежурстве и очень волновался. Известить вас об этом не было возможности…
— Да-да, такое время… Мог бы я чем-нибудь помочь?
— Нет, думаю, нет, — ответила я.
— Я всегда его приму назад…
Как Кристина Хелинская, я все дела решила. Но у профессора было многое, что рассказать той, другой. И он поведал, каким адом была для него жизнь вдали от страны. Он старался что-то делать, взывал к милосердию для тех, кого посылали в газовые печи, к помощи горящему гетто. Никто не хотел его слушать. Я верила ему. И понимала его лучше, чем он подозревал. Ведь мне было отлично известно, что такое угрызения совести. Когда профессор говорил о помощи для евреев, то я подумала, как бы ты отнесся к этому разговору. Наверное бы, не вылез с тем, что он забыл о поляках, о их восстании, которому тоже никто не пришел на помощь. И какие бы доводы я привела на твои упреки? Может быть, сказала: «Так уж есть — твои покойники, мои покойники…»
Только для меня было бы еще хуже. Я существовала в раздвоенном состоянии не только из-за происхождения. Где-то в глубине души во мне боролись две натуры, еврейская и польская, я считала, что союз с тобой предрешал эту борьбу. И тем не менее все было не так просто. Профессор вытащил на поверхность только часть проблемы, я поняла это, глядя в печальные глаза старого еврея.
На прощание он поцеловал мне руку.
Если я могу быть чем-нибудь полезен, то всегда готов, — взволнованно произнес он.
Я поблагодарила его. Он оказался таким, как я и предполагала, — чутким, умеющим хранить тайны. Если мне приходилось выдавать себя за кого-то другого, профессор понимал это. С ним я хоть на мгновение могла быть собой, но именно этого и боялась. Возвращение в старую шкуру угрожало опасностью. Я была уверена в этом. Однако же возвращение произошло, и как часто бывает в жизни по чистой случайности. Твое отсутствие в Варшаве ослабило мою бдительность. Я уже не боялась прохожих. И наткнуться на кого-то из старых знакомых не казалось, как раньше, катастрофой. Я теперь всюду ходила одна, поэтому могла бы как-то отпереться, попросить сохранить в тайне, точнее, набрать воды в рот, потому что «сохранить в тайне» — слишком интеллигентный оборот для такого случая. «Прошу сохранить в тайне, что я в гетто была проституткой», — звучало плохо. Итак, я перестала опасаться прошлого. Может, поэтому оно натолкнулось на меня… Однажды на улице какая-то женщина нахально двинула меня сумкой и даже не обернулась.