Поднимаемся по лестнице, ведущей к маленькому ресторанчику на холме. Небольшая площадка с деревянными столами и лавками — терраса нависла прямо над крытым рынком Маркале. Если посмотреть вниз, можно увидеть белые как мел головки сыра. Гойко показывает мне прилавок — единственный, где еще продают свинину, — в самом конце рынка, отдельно от других торговых рядов.
Пьетро интересуется, чем свинина не угодила жителям Сараева. Гойко объясняет ему, что большинство здесь — бошняки, то есть боснийские мусульмане, а мусульмане свинину не едят. Пьетро говорит, что он в курсе, он готовил в школе доклад о трех монотеистических религиях. Но в Сараеве непонятно, кто мусульманин, а кто нет.
— Тут все одинаковые, — смеется Пьетро.
Гойко рассказывает, что в детстве он, как прилежный католик, праздновал дома Рождество, а в конце Рамадана ходил с друзьями раздавать милостыню, закят.
— И это было для нас абсолютно обычным делом. Теперь же в школах три разных языка, а когда записываешь ребенка, нужно сообщить, к какой этнической общине ты принадлежишь.
Заказываем боснийский суп, мне хочется наваристого бульона с мясом и овощами. Пьетро предпочитает плескавицу, нечто вроде гамбургера.
— Почему была эта война?
Гойко смеется, в глазах вспыхивают гневные огоньки.
Кладет руку на голову Пьетро:
— Знаешь, кто может ответить на твой вопрос? Великий комик, несчастный и немой, который, как и мы, вытворял глупости с серьезным выражением лица. Бастер Китон тут нужен. Ты видел «Фильм»?[6]
Пьетро мотает головой, ему не нравятся старые черно-белые ленты.
Гойко тушит пальцами сигарету:
— Что будешь делать, когда вырастешь, Пьетро?
— Не знаю… может, буду музыкантом.
И естественно, не смотрит на меня, не смеет. Давняя история. Пианино, которое мы взяли для него напрокат, несколько лет пылилось в доме. Пьетро занимался редко, говорил, что это ему не нужно. Два года назад увлекся игрой на гитаре, все делает сам, берет уроки в каком-то джаз-клубе. Я нарочно устранилась, пусть поступает как знает. Всякий раз, когда он чувствует хоть малейшее давление с моей стороны, поступает наоборот, будто мне назло.
Мы снова идем по улице. Дождь очистил асфальт, дороги блестят, как стальные.
Пьетро идет впереди нас, специально шлепает прямо по лужам. Шагает по красным розам на мостовой как по обычной римской улице, равнодушно, расхлябанно, — есть в этом даже что-то оскорбительное. С тех пор как мы здесь, все делает мне наперекор. Злится, чувствует, что в нашей поездке есть нечто большее, но отказывается это признавать. Я хотела бы взять его под руку, прижать к себе. Но у меня не хватает смелости подойти. Если Пьетро суждено что-то понять, почуять какой-то след, он должен сделать это сам, без моей помощи. Впрочем, он очень похож на своего отца — такой же радар, способный улавливать слабые сигналы.