Она плачет, а я молчу; стою да думаю: "Ах ты, золоторотец несчастный, куда ты сунулся с суконным рылом в калашный ряд, что ты вздумал чужой век заедать? "И такое меня в ту пору взяло уныние, словно эти дела, каких я делать-то не умел, заповедные, будто их и делать нельзя было научиться.
Ну, опосля всего этого, гляжу, моя баба стала уж не та: нет от нее ни слова ласкового, ни смешка, ходит -- в землю смотрит, только мне и утешения дома -- мальчишка. Полюбил, это, меня мальчишка пуще отца родного, так и виснет у меня на шее, так и вьется вокруг меня, как собачонка, а сам все, это: "тятя да тятя, тятя миленький, миленький, тятя хорошенький". Гляжу дальше: она и на ребенка-то стала коситься, когда он ластится-то ко мне, да стала оттаскивать от меня.
Дошло дело до Михайлова дня. В Михайлов день в той деревне, откуда моя Авдотья родом-то, праздник справляют; ну, мы раньше-то, когда еще в ладу друг с дружкой жили, в гости туда собирались, и теща, это, когда у нас была звала: "приезжайте, приезжайте -- смотрите". -- Ладно, говорю, приедем. -- А тут, как пришло время ехать, гляжу, собирается моя Авдотья одна, а мне и помину не делает. Вот так раз, думаю, распрогневалась моя баба совсем, ну да что ж делать. Запряг, это, я им лошадь, усадил мальчонка -- отправились они; остался домовничать.
Скучно мне одному дома-то показалось. Убрал я скотину, запер избушку и отправился в Дубровку, в кабак. Прихожу, народу много, и николаевские кое-кто сидят; за одним столом, гляжу, Фильчак помещается, -- парень такой у нас есть там, живет он в Москве в разносчиках; лето там торгует всякой всячиной, а на зиму-то домой приходит. Смолоду-то он плохо жил, а года три хорошо у него дела пошли, рублей по четыреста в лето-то добывал он и домой приносил. Хозяйство поправил вот как! Ну, знамо, человек денежный, рисковой; сидит, это, пиво пьет, разговоры разговаривает; увидал меня: -- Садись, говорит, со мной. -- С какой стати? говорю. -- Садись, познакомимся. -- Ну, сел я к нему за стол, он наливает, это, мне стакан пива: -- Пей, говорит. Я выпил. -- Что ж ты, говорит, с женой в гости не поехал? -- Так, говорю, не поехал. -- Дурак, говорит, ты от такой бабы отбиваешься: она, говорит, золото, а не баба. -- Ну, говорю, какое золото, тем же добром набита, как и все люди. -- Нет, говорит, ты ее раскусить не можешь; я, говорит, холостой был, с ума по ней сходил.
Чего ж ты, говорю, замуж ее не взял? -- Сватал, говорит, да не пошла, бедностью моей побрезговала, согласилась лучше вот за Мишку, первого-то своего мужа, пойти, -- ан не знаешь, где найдешь, а где потеряешь: от Мишкина-то добра ничего не осталось, а у нас чего хочешь, того просишь. -- Выпил он тут еще и говорит: -- Отчего это такого закона нет, чтобы можно было женами меняться; вот мы тогда поменялись бы с тобой: ты бы мою взял, а я твою -- согласился бы? -- Не знаю, говорю, и думаю, все это шутит он, а он выпил еще да так разошелся, что в слезы ударился. -- Что мы за несчастные такие, говорит, не можем так сделать, как хочется нам: полюбил я, говорит, твою жену, а владеть ей, говорит, не могу! -- Стало мне еще тоскливее. Пришел я домой, лег спать, лежал, лежал, ворочался, ворочался и что-то ни что передумал. Вспомнится, это, как Фильчак расхваливал Авдотью, словно лестно это мне станет, а как представлю, как она со мной-то обходится, и обольется сердце кровью. И зачем я, думаю, только связался с нею, зачем в дом пошел, променял свою волюшку! И стало мне думаться незнамо что. Думается, что она теперь уж не будет меня больше и любить, захочет -- выгонит и из своего дома, имеет она эту праву: я еще не приписан к ней. И чую я, что беды в этом большой нет, -- пока голова на плечах, нигде я не пропаду, -- а ноет мое сердце; понял я, что очень уж я привязался к бабе с мальчиком. Чтобы утешить себя, представил я, что это временно баба разобиделась на меня, что она вовсе меня не разлюбила, -- любила же она меня первое время. Вот, думаю, после праздника приедет, совсем другое повернет. Успокоил, это, я себя немножко и заснул.