Он нерешительно делает два-три шага и снова останавливается.
— Нет, дружище, - говорит он с такой горькой улыбкой, что самое каменное сердце при виде её содрогнулось бы от жалости. – Не могу. Я слишком к этому пристрастился. Теперь уже так просто не отвыкнешь. Зайди пока в ресторан, а я тебя потом найду. Не сожалей обо мне… не надо.
И он уходит нетвёрдыми шагами, а я с досады направляюсь в первое попавшееся кафе, и, сидя за рюмкой абсента или коньяка, благодарю судьбу за то, что смолоду научился сдерживать свои страсти.
Немного погодя он является и садится рядом со мной.
В глазах его светится дикое, нездоровое возбуждение, но он старается скрыть сознание своей вины под маской натянутой весёлости. Я молчу, так как говорить в данную минуту было бы бесполезно. Но вечером, когда мы остаёмся одни в номере, и всё вокруг погружается в тишину, столь характерную для отеля, куда постоянно приезжают путешественники с родственниками и громоздкими багажами, - я обращаюсь к нему с кротким упрёком:
— Скажи мне на милость, как же мы ухитримся посетить те места, которые нам действительно нужно посетить – кафе-шантаны, концерты, увеселительные сады, оперетку наконец – если будем тратить драгоценное время на беготню по церквям?
Он потрясён правотой моих слов и обещает исправиться. Со слезами в голосе он клянётся, что за всё время нашего путешествия больше не заглянет ни в одну церковь. Но на следующее утро при первом же искушении его добрые намерения разлетаются, и повторяется старая история. Не стоит сердиться на него: он и сам не рад, что так выходит, но ничего не может с собой поделать."
— Простите, - сказала бледная юная девушка, подходя к моему столу неуверенной походкой и глядя на меня исподлобья,- а можно я пойду домой?
Должно быть, от жары и умственных усилий она перепутала меня с преподавателем. Или с кем-нибудь ещё.
— Идите, голубушка, - разрешила я, поправляя невидимый библиотечный пучок на затылке. Пучок немедленно перекосился снова. – Идите. Вам уже давно пора.
Она просветлела лицом и тотчас испарилась, оставив за собой на столе груду энциклопедий. С раскрытой страницы мечтательно ухмылялась длинная немецкая физиономия Шиллера, романтически подпёртая рукой. Неужели это он доконал бедняжку?
А вот я когда-то любила его многословную трескотню. И, признаться, до сих пор люблю. Он вообще значительно глубже, чем хочет казаться. Его болтливый идеализм может забавлять, но он абсолютно не противен, потому что при любых обстоятельствах остаётся здоровым.
Достоевский тоже любил Шиллера. Но это он зря, между прочим. Потому что – не в коня корм.