Солдаты проклинали жидкую пшенную кашу, степь, где негде укрыться, курганы: «Что мы цепляемся за эту шишку? Давно отошли бы за Дон и постреливали бы оттуда спокойненько!» «Немец, туды его в душу, и так сколько земли отхватил у нас, а мы с тобою удержать не можем!» — первым возмущался такими разговорами расторопный приземистый Шляхов. Он всегда поднимался раньше всех и что-нибудь клепал у танка. «Что вы знаете про другие участки? Может, у них лучше!» — находились охотники поспорить. «Как же, жди! А то мы сами не видели!» — в запальчивости возражали им.
Танковой бригаде, и в самом деле, не везло. Семнадцатого мая наступали под Харьковом, а потом вдруг покатились на восток. Барвенково, Славянск, Северский Донец. Двигались в одном направлении, поворачивали на другое; путались сами, путали других, пока не оказались в этих вот степях с их оврагами, балками, логами, курганами. Скоро неделя, как они бегают на эту шишку, и никакого толку.
А тут бомбежки, к которым никак не привыкнуть. Слухи. Немцы будто уже в Воронеже, Кантемировке, Миллерово. Неужели же они так далеко вклинились?..
Над балкой взвилась и рассыпалась бесцветными огнями ракета.
Покачиваясь черными башнями и ныряя в синеватую чадную мглу, с крыльев кургана уже скатывались немецкие танки.
— Маманюшка родная! — сосчитав танки, ахнул худенький круглоголовый башнер из новеньких и, шаря по броне дрожащими руками, задом вперед, как старик о печи, стал слезать на землю. — Пропали все тут.
Турецкий попридержал парня, заглянул в помертвевшее круглое лицо, возразил серьезно:
— Это ты уж через край хватил. Куда они денутся все! Пяток подобьем, остальные удерут. Полезай в башню, ну!..
За танками густыми цепями шла пехота. У пехотных окопов два танка споткнулись, остановились и тут же распустили пушистые хвосты дыма.
Часам к одиннадцати стало ясно: продержаться бы до темноты.
По балке беспрерывно тянулись раненые. Иных спрашивали: «Ну как, браток?» Иных провожали угрюмо и молча и смотрели туда, откуда шли эти раненые. «Юнкерсы» и Ме-109, казалось, не покидали небо. Кружились партиями по нескольку самолетов, охотились за отдельными пулеметами, пушками, повозками. Земля натужно вздыхала и в тылу, в стороне переправы. Толчки этих вздохов встряхивали балки и степь, над которой, не уходя, колыхалось едучее синее марево. Марево это прорывали и упирались в небо столбы черной копоти.
От батальона Турецкого осталось две машины: его и старшины Лысенкова. Их поставили в балке, у высохшего степного пруда, в засаду.
Гребля этого пруда была посредине размыта на две половины до материка. Размыта, видно, давно, несколько лет назад. Дно и берега успели густо зарости бодяком, осотом, деревистой, в рост человека, полынью. По берегам млел на жаре и остистый овсюг. В фиолетово-розовых и синих корзинках татарника мирно барахтались отягченные пыльцой смуглоспинные пчелы и шмели. У пруда как-то даже тише было и воздух чище. Турецкий приказал поставить машины: свою — у размыва, Лысенкова — справа, сам присел около цветка татарника, стал следить за пчелами. От колючего цветка и пчел затеплело вдруг под сердцем. Вспомнилось, как они с мальчишками на Кубани разоряли гнезда земляных пчел, добывали облепленные землей белые пахучие и липкие комки сот и ковыряли отрухлявевшие срубы клунь, выживая оттуда злых и кусачих насекомых… В глаза даже резь вступила, и уголки замутнели влагой, так стало жаль этого невозвратно далекого, почти нереального…