Во дворе, у бревен, в тени увидела она кучу хуторян. Кто сидел, покуривая, кто стоял. Кроме своих, деда и Насти, были тут: Надин дядя Игнат Морозов, чисто выбритый, сиявший; Федюнин, вместе со своей благоверной, Бабой-казак; посвежевшая, ровно бы годы ее пошли вспять, Варвара Пропаснова, в новой цветастой кофточке; младшая сноха Березовых, жалмерка Мариша; Феня Парсанова, по-прежнему бойкая, резвая и теперь уже совсем одинокая — дед Парсан умер в девятнадцатом году от тифа.
Надя поочередно опустила наземь девочек, веселых, оживленных, с охапками полевых цветов, а сама все сидела…
И тут улыбающаяся Варвара Пропаснова первая подошла к тарантасу.
— Ну, Надежда Андревна, выкладывай: что во сне ныне видела? — сказала она.
Надя ласково посмотрела на нее, потом на других соседей, и в груди у нее трепыхнулось от какого-то радостного предчувствия: в руках у Федюнина, сидевшего на бревне, приметила она исписанный листок, а на единственной выставленной вперед коленке — синий со штемпелями конверт. Надя догадалась, что письмо это от Федора, что, по всему судя, оно хорошее, и проворно сбросила с тарантаса свои в легких чириках ноги.
Она не ошиблась. Письмо действительно было от Федора. Извещал он о скором своем приезде. «Только пока не навовсе — на время». Кое-что в этом письме, присланном на имя отца, было недоговорено. Но по скупым намекам все же можно было понять, что воинскую часть Федора перебрасывают в Среднюю Азию, «с басмачами подзаняться», и что в связи с этим дают ему, Федору, отпуск.
Надя минутку поговорила с Варварой и, повернувшись, чтоб подойти к Федюнину, взяла за руку Любушку. Та неохотно, шагая бочком и роняя цветы, все старалась приотстать, спрятаться от чужих глаз за мамин подол. Надя, и сама-то немножко смущенная, склонилась к своей застеснявшейся, обычно шустрой дочке и слабым, прерывающимся голосом говорила:
— Папаня наш пишет, а ты… Глупенькая! Ну-ка, ну-ка, что он, наш папаня, пишет? Сам-то он… сам… скоро приедет?
Федюнин, хитро жмурясь, мигая белесыми ресницами, молча протянул ей листок, испещренный знакомым почерком, и она, почувствовав, как глаза ее внезапно затуманились, взяла. Радостно ей было видеть эти милые, незабудние кривые строки, написанные, наверное, не на столе, а в открытом поле, на той простреленной планшетке, которая была ей так знакома.
И не только оттого несказанно радостно было ей сейчас, что она держала листок, к которому еще так недавно прикасались руки любимого. А и оттого еще — она это чувствовала сердцем, — что ее радостью радовались также и другие люди, те простые, добрые, вечные труженики, чье горе в свое время было и ее горем, и чье счастье, как и ее счастье, пришло вместе со всенародным, общелюдским счастьем.