ведь это одно из его высказываний. Стоит нашему другу умереть, как мы тотчас гвоздями прибиваем его к его собственным высказываниям, выражениям — убиваем его же оружием. С одной стороны, он живет в том, что сказал за свою жизнь нам (и другим людям); с другой стороны, мы убиваем его словами, им же сказанными. Мы — самые бесцеремонные (по отношению к нему!) в том, что касается его высказываний, его записей, думал я; не останься у нас его записей, потому что он предусмотрительно их уничтожил, — мы, чтобы уничтожить его, ухватимся за его высказывания, думал я. Мы нещадно используем его наследство, чтобы вконец уничтожить все от него оставшееся, чтобы еще больше умертвить мертвого, если же он не оставил нам такого наследства, которое мы можем уничтожить, мы это наследство придумываем, попросту придумываем высказывания против него и так далее, думал я. Наследники жестоки, друзья покойного не имеют ни малейшего такта, думал я. Мы ищем свидетельства против него, в свою пользу, думал я. Мы растаскиваем все, что может быть использовано против него, чтобы поправить собственное положение, думал я, — это правда. Вертхаймер всегда был кандидатом в самоубийцы, но он перерасходовал средства на своем счету, он должен был покончить с собой до того, как он на самом деле это сделал, задолго до Гленна, думал я. Его самоубийство, таким образом, неприятно и унизительно в первую очередь потому, что он назло покончил с собой перед домом своей сестры в Цицерсе, думал я, — желая прежде всего успокоить свою нечистую совесть, которая никак не могла успокоиться из-за того, что я не отвечал на письма Вертхаймера, что я совершенно постыдным образом бросил его в одиночестве, ведь то, что я не мог уехать из Мадрида, было, конечно, заурядной ложью, которую я распространял исключительно затем, чтобы не оказаться во власти своего друга, ждавшего от меня, как теперь стало ясно, последней возможности остаться в живых; перед самоубийством он написал мне в Мадрид четыре письма, оставшиеся без ответа, и лишь на пятое письмо я ответил ему, что абсолютно никуда не могу поехать, не могу пустить прахом свою работу ради поездки в Австрию, все равно с какой целью. Я прикрыл свою ложь сочинением "О Гленне Гульде", этим неудавшимся эссе, которое я, как я теперь думал, брошу в печь сразу же по возвращении в Мадрид, потому что оно не имеет ни малейшей ценности. Я постыдным образом оставил Вертхаймера одного, повернулся к нему спиной, когда он находился в состоянии крайней душевной подавленности. Но я подавил мысль о том, что со своей стороны хоть как-то виноват в его самоубийстве, от меня бы ему не было никакого проку, сказал я себе, я бы не смог его спасти, он-то, конечно, уже давно созрел для самоубийства. Во всем виновата высшая школа, думал я, виновата консерватория! Сначала — мысль о том, чтобы стать знаменитым, причем наипростейшим способом и на самой высокой скорости; для этого, конечно, консерватория является идеальным трамплином, так думали мы трое — Гленн, Вертхаймер и я. И лишь Гленну удалось осуществить задуманное нами, Гленн в конце концов использовал нас в своих целях, думал я, — использовал все, чтобы стать Гленном Гульдом, пускай даже и неосознанно, думал я. Нам, Вертхаймеру и мне, пришлось бросить музыку, чтобы расчистить дорогу Гленну. Тогда эта мысль не казалась мне такой абсурдной, какой она кажется сейчас, думал я. Да ведь Гленн-то, когда приехал в Европу и стал учиться у Горовица, уже был гением, а мы тогда уже были неудачниками, думал я. По сути, я не хотел стать виртуозным пианистом, Моцартеум и все с ним связанное было для меня лишь отговоркой, на самом деле я хотел спастись от скуки, от моего рано наступившего пресыщения жизнью. По сути, и Вертхаймер поступал так же, как я, поэтому из нас, как говорится, ничего и не вышло, ведь мы совершенно не думали о том, чтобы чем-нибудь стать, в отличие от Гленна, который во что бы то ни стало хотел стать Гленном Гульдом и приехал, чтобы использовать в своих целях Горовица, в Европу, чтобы, отучившись у Горовица, стать не кем иным, как гением, нетерпеливо и вожделенно ожидаемым всеми, — так сказать, рояльным