Вечером того же дня они были в Опере: давали «Кармен» с фру Клауссен. Оба без памяти любили эту вещь.
Сидели не рядом — какое! — ее место было чуть поодаль. И в театре они не разговаривали.
После представленья ему пришлось идти в редакцию. Но сначала он проводил ее до двери. Как столько уже раз прежде, они постояли в тени старой часовни. Осенний вечер обдавал злым ветром. Луна пробиралась меж рваных туч. Облетелые вязы стонали и клонились.
Оба молчали.
— По закону, — сказал он, — бедного Хозе полагалось повесить.
— И его повесили? — спросила она.
— Да, в новелле Мериме его повесили…
Он задумался.
— А ты можешь такое понять? — спросила она. — Когда мужчина убивает женщину только за то, что она его больше не любит.
Он ответил:
— Она ведь погубила ему всю жизнь. По ее милости он стал дезертиром, бандитом. И заметь: в начале последней сцены он еще вовсе не собирается ее убивать; у него этого и в мыслях нет, он пришел не за тем. А она оскорбляет его, дразнит, мучит. Она кричит ему о своей любви к другому. Это как хлыстом по глазам. И уж тут-то он теряет голову. Он же простой парень, он не поэт. Будь он поэт, Кармен бы не пришлось отведать ножа, а ему самому — веревки. У поэтов свои пути, свои средства. — И он заключил, усмехнувшись: — Один молодой сочинитель, весьма, впрочем, даровитый, и молодая актриса были помолвлены, но оба передумали. И, представь, сочинитель воспел прерванную помолвку, ее причины и поводы в стихах, а стихи поместил в «Национальбладет»!
Лидия улыбалась.
— Да, — сказала она. — Я уж прочла…
Он довел ее до двери и поцеловал на прощанье.
Несколько минут он еще постоял на кладбище, чтоб посмотреть, как засветится ее окно. И оно засветилось, но тотчас она спустила шторы.
Она наконец-то обзавелась шторами.
«Нынче, когда люди научились летать, — думал он, — даже на пятом этаже и даже подле кладбища без штор не обойтись…»
Впервые после развода Лидия проводила Рождество в доме Рослина.
«Тут все по-прежнему, — писала она Арвиду. — Как в прежние времена, снегири заглядывают ко мне в окно. Как в старые времена, я после обеда играю для Маркуса в темной гостиной. Только дочка подросла, и теперь она совершенная прелесть. Маркус мил, предупредителен, но мы почти не разговариваем. Он очень постарел…»
И зима прошла, и снова настала весна, а в начале лета Арвид позволил себе роскошь съездить с Лидией в Копенгаген и Любек. В копенгагенском Тиволи они катались на карусели. Светлой летней ночью на катере они отправились в Любек. В сумерках они бродили по старым извилистым любекским улочкам, и пили рейнское вино в старых погребках, и любовались накренившимися — вот-вот рухнут и раздавят! — зелеными от патины медными башнями старого собора. И целовались подле оконницы в той самой зале Ратуши, где четыреста почти лет назад юный Густав Эрикссон на своем корявом немецком изъяснялся с любекскими властями и добился от них всего, чего хотел.