синей, незнакомой».
На это мне сказала мать:
«Тебе придется подождать,
вот подрастешь ты вскоре,
и выйдешь на морскую гладь,
и поплывешь по морю.
Будь терпелив, умерь свой пыл,
с годами наберешься сил
и поплывешь на корабле
к своей мечте, к своей земле,
стихиям подставляя грудь.
Знай, будет счастлив этот путь.
Но до отплытья суждено
тебе прожить средь башен
в том городе, где так темно,
где каждый камень страшен.
Не знаю, сколько лет тебе
придется там прожить в борьбе,
пока корабль счастья
не вырвет из напасти.
И все ж под звон колоколов
ты вырвешься в конце концов
из мрака башен крепостных
и, проплывая мимо них
по синей глади моря,
забудешь зло и горе.
Вновь к берегу пристанешь ты,
там синяя страна мечты,
там обретешь ты благодать,
так верит твоя мать».
* * *
Да, так моя мечтала мать.
С тех пор немало утекло воды,
и я забыл про тех морей раздолье,
и мать свою я не увижу боле.
Не детский ль сон — моя страна мечты?
«…И мать свою я не увижу боле…» Это чистая правда. Ему было шесть лет, когда она умерла.
Поэмка осталась почти единственным его произведением. Во всяком случае, единственным из законченных.
Нет — поэта из него не выйдет. Он для этого слишком сухо и трезво глядит на мир. Нет в нем того дара опьяняться самообманом, который создает поэта. Ни благословенной бессовестности. Не то, что ремесло поэта несовместимо с совестью. Но когда она у него посговорчивей — для ремесла это полезней.
Нет, нет, не к тому зовет его честолюбие. Стать поэтом? Покорнейше благодарю! Честолюбие?
А есть оно у меня — честолюбие?
Он прошелся взад-вперед по комнате, три шага туда, три шага обратно — больше в меблирашке не было места — и остановился перед зеркалом над комодом.
— В чем мое честолюбие? — спросил он себя.
И зеркало, казалось, ответило:
— Если есть в тебе какое иное стремление, чем попросту коптить небо, так это…
Оторопев, он уставился в зеркало. Нет, нет, нет, — молил его взгляд, — не надо, замолчи. Но оно упрямо продолжало:
— Нет уж. Спросил, так выслушай! Если есть в тебе какое стремленье, если есть в тебе честолюбие, так оно вот в чем: ты хочешь остаться в истории своего народа. Не в истории литературы — это безделица. Но в истории народа.
«Я, верно, не в своем рассудке, — подумал Арвид. — Ну, так остается прикинуться, будто я в своем рассудке. Скоро уж девять, пора в газету».
Он надел пальто и шляпу, и взял трость, и вышел.
* * *
Шла осень с ранними сумерками и мокрой чернотой улиц, пронизанной точками фонарей и светлыми квадратами окон…
Однажды вечером в конце ноября Арвид Шернблум возвращался из Оперы к себе в газету. Он немного нервничал: впервые в жизни ему предстояло написать музыкальную рецензию.