Рай надобно возрождать ежечасно и повсеместно, он ведь лежит не за тридевять земель, он не в далекой Thule. Он — под покровом видимостей. Подобно тому, как крупинка соли — прообраз кристалла, любая форма несет в себе потаенную гармонию — скрытую возможность собственного — совершенного — бытия, и вот наступает ночное безмолвие — время, когда уходят самые высокие воды и в укромных расселинах, скрытые от взоров, расцветают друзы.
Всякая вещь стремится к утраченной форме…[197]
Надежду слышу там, где слышит речь мою
Покой, склонившийся к вечернему ручью,
Я чую буйный рост серебряной осоки,
И дерзко обнажив померкшую струю,
Восходит диск луны предательски-высокий.
[198]Admire dans Narcisse un eternel retour
Vers l'onde ou son image offerte a son amour
Propose a sa beaute toute sa connaissance.
Tout mon sort n'est qu'obeissance
A la force de mon amour.
Cher corps, je m'abandonne a ta seule puissance;
L'eau tranquille m'attire ou je me tends mes bras
A ce vertige pur je ne resiste pas.
Que puis-je, о ma Beaute, faire que tu ne veuilles?
[199]Язык этого произведения выдержан в тональности «diminution des traces du peche originel»[200] — восстания против культуры, которая держится тяжелым трудом, господством и отречением. В образах Орфея и Нарцисса примиряются Эрос и Танатос. Они возвращают опыт мира, который не завоевывается, а освобождается, опыт свободы, которая должна пробудить силу Эроса, связанного репрессивными и окаменевшими формами отношений между человеком и природой. Эта сила несет не разрушение, а мир, не страх, а красоту. Достаточно перечислить черты этих образов, чтобы описать намеченное ими измерение: оправдание удовольствия, уход от времени, забвение смерти, тишина, сон, ночь, рай — принцип нирваны как жизнь, а не смерть. Бодлер создает образ такого мира в двух строках:
La, tout n'est qu'ordre et beaute,
Luxe, calme, et volupte.
[201]Вероятно, это единственный контекст, в котором слово порядок теряет свой репрессивный оттенок: это порядок, рождаемый удовлетворением и Эросом. Статика торжествует над динамикой, но этой статике в полной мере свойственны энергичность и продуктивность в форме чувственности, игры и песни. Всякая попытка конкретизировать эти однажды запечатленные образы другим языком обречена на провал, ибо за пределами языка искусства они изменяют свое значение и сливаются с репрессивными коннотациями, навязываемыми им репрессивным принципом реальности. Но остается задача добраться до их источника, до реальности, которая в них выражена.
В отличие от культурных героев прометеевского ряда в саму сущность героев мира Орфея и Нарцисса входит недействительность, нереалистичность. Они обозначают «невозможную» установку и способ существования. «Невозможны» и деяния культурных героев, относящиеся к области невероятных, сверхчеловеческих чудес. Однако цель и «значение» их деяний не чужды действительности. Они не взрывают последнюю, а, напротив, укрепляют и двигают вперед; в этом их ценность. Однако орфико-нарциссические образы именно взрывоопасны, они не утверждают «образ жизни», а указывают на мир глубин и смерти. В лучшем случае они поэтическое «нечто для души и сердца». Однако они не несут никакого «сообщения», кроме отрицательного: о непобежденности смерти и о том, что нельзя отвергать зов жизни, наслаждаясь красотой.