Половецкие пляски (Симонова) - страница 174


Тете досталась двухкомнатная, с огромным коридором, посреди которого покоился кованый сундук. В таких хранят бабушкино приданое, постельное старье или утварь, обреченную на забвение. Сундук в коридоре остался в наследство от прежних квартирантских душ, и его не сдвинули с законного местечка, дабы не повернуть ход истории вспять, памятуя о сказочных поверьях. Занятных вещей более не было с точки зрения моих детских капризов, и красок не существовало вовсе в этой просторной норе с громадными, как орган, окнами на трамваи. Помню псевдобарочные скользкие перила в подъезде, все вверх и вверх, коренастые ступени лестницы в один конец, лестницы без возвращения, ибо визиты к Нонне ввергали меня в бурую сонную печаль будто по отмененному празднику, и обратной дороги не было. Только вверх, в новую печаль, еще более необъяснимую. Потому как одиночество необъяснимо. И как это можно любить дрянного человека сорок лет подряд — тоже необъяснимо…


Но все это пустяки, в детстве ничего не смыслишь в обязательном для всех брачном счастье, просто отсутствие его подозрительно и ввергает в бесовские сомнения. Выходит, не для всех заготовлены билетики в здешний рай, и боже упаси не урвать своей доли. Впрочем, я не знала, чего Нонна хотела и обижена ли она на жизнь, ничего не сказать было по острому веснушчатому лицу, беспрестанно одинаково улыбающемуся и друзьям, и соседушкам. Когда-то она работала судьей в правительственном доме, что славился своим буфетом. Из этого буфета тетя Нонна приносила замысловатые и не очень лакомства, за которыми в городе нужно было еще побегать. Мне давали мятые рубли и отправляли к тетке за гостинцами.


Даже если тетя попала в рай, что вероятнее всего, она и там, должно быть, грустно сидит на венском стуле, в толстокожих очках отражается пляска цветов старенького телевизора, а на спине длинной змейкой покоится тонкая рыжая косица. Такой же картинкой она запечатлелась в своей протяжной квартире. Пространство было велико Нонне в той же степени, в которой Ветрову был тесен пиджак, и два этих состояния странно взаимодополняли друг друга, так что ни то ни другое не резало глаз. Изредка сверлил вопрос: где же все остальные, где излишки родственной крови, которыми в изобилии наполнены другие дома… Но спрашивать об этом Нонну строго-настрого запрещалось, тем более что даже отец, ее младший брат, не говорил с ней никогда дольше восьми минут. Быть может, оттого, что в детстве боялся ее стеклянного глаза. Ничуть не отличавшегося от натурального, но все же чужеродного и неподвижного, и еще более неподвижного от сознания своей стеклянности. В пятнадцатилетнюю Нонну случайно угодил выстрел из рогатки. Можно было все залатать чики-чики, но врач попался дерьмовый и время было не то. Не до форса. Умирала мать — дворянка в отставке и в глуши, учившая детей игре на фортепьянах, а научившая одним несчастьям. От нее осталось неприкаянное пианино с вечно расстроенным вяканием. На нем никто не музицировал, и купить его никто не хотел. А тетя не любила реликвии, тем более такие громоздкие. Со смертью ее матери все манерно-кружевные семейные портреты, отдававшие чем-то сальным и слащавым, кучкой слиплись и перекочевали к отцу. Казалось бы, обычай диктует обратный порядок, однако Нонна игнорировала обычаи, она следовала кодексам, отчего и была в немилости у родни. Маленькую рыжую судью любил только Ветров.